Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 142 из 215

— Я догадываюсь, о ком идет речь.

— Извините, я устала, — сказала панна Мария. — Спасибо за добрые слова… Нет, обеда не надо. Я отдохну.

Справца вздохнул, поднял очи к небу, шепотом сотворил молитву и вышел. Панна Мария осталась сидеть в креслах, уронив руки на колени. В зале было сумрачно, несмотря на еще ранний час. Но в этом году осень во Львове не удалась. Не сияли золотом склоны Высокого замка. Над городом кругами бродили угрюмые тучи. В воздухе висел мелкий назойливый дождик… Анна отказалась принять от Марии деньги: «Зачем мне? Не надо мне вашего золота. Он все равно вернется. Я знаю: он придет!» Уж не подумала ли Анна, что ей предлагают плату за смерть сына? А если заглянуть в самую глубину сознания, туда, где кроются мысли неясные, нечеткие, которые и в слова не втиснешь, так нет ли правды, в том, что Анна заподозрила? Что было бы с Василием, если бы не их знакомство и не совещания в фольварке? Может быть, он не отправился бы к Мазепе, а остался во Львове, вновь поступил бы на службу к Лянскоронскому… Ох этот Лянскоронский с его неизменными розами и письмами на разноцветной бумаге!

— Кто здесь? Опять вы? — Она сама испугалась, услышав свой голос: перед нею вновь стоял справца. — О чем вы говорите? Кто стоит у двери? Пан Лянскоронский? Я же сказала, что плохо чувствую себя!.. Или же нет — зовите!

Она даже не поднялась навстречу гостю, а только молча указала на пустое кресло.

Лянскоронский был оригиналом. Это выражалось, в частности, в том, что одевался он нарочито старомодно. Парчовая перевязь через правое плечо (хотя шпаги он не носил), перчатки с раструбами, трость и розетка из лент на плече. Ленты были красного и белого цвета. По какой-то причине, одному ему известной, пан Венцеслав считал, будто это любимые цвета панны Марии. Потому и слал ей белые и алые розы.

— Рад видеть вас в добром здравии, светлая панна! — сказал Лянскоронский. — Город уныл, мрачен, грустен и пришиблен к земле дождями. Может быть, это начало если не всемирного, то всельвовского потопа? Подумываю о том, чтобы начать строительство ковчега.

— В него вы собираетесь поместить свои коллекции?

— Конечно. Но не только их. Если вы захотите, в ковчеге будут предусмотрены и апартаменты для вас.

— Оставьте! — сказала панна Мария. — Меня всегда удивляло, почему вы, неглупый и образованный человек, так охотно играете роль шута?

— Видимо, потому, что иная роль мне не по силам. Чем должен я был заняться в жизни? Политикой? Участием в одной из многочисленных партий? Но мне это неинтересно. Писать стихи или романы? Но их и без того написано так много, что человечество вряд ли нуждается в новых. Пусть усвоит то, что уже есть. Ваять? Какой смысл? Праксителя и Фидия нам не превзойти. Соорудить еще один собор святого Петра? Победить Голиафа? Но собор уже сооружен, а Голиаф повержен. В общем, я занимаюсь тем, что считаю полезным: собираю старые и мудрые книги, картины, скульптуру и записываю смешные истории, случающиеся время от времени даже в нашем скучном, утонувшем в дождях городе. Вы скажете, что я не творец, а человек, который потребляет то, что создано другими. Возможно. Правда, я мог бы возразить: сохранить то, что создано другими, не менее важно, чем творить самому. Я хотел бы, как римский император Нерон, петь. Однако и тут многое мешает: у меня нет ни слуха, ни голоса. И если даже император не мог заставить признать себя в качестве певца, то тем более не сумею этого сделать я. Аминь!

Лицо Лянскоронского было розовым и по-детски безмятежным. Белые холеные руки с длинными ногтями на мизинцах спокойно лежали на коленях. Лянскоронский являл собою идеал выдержанного и воспитанного человека.

— Вы молчите? Вам нечего мне сказать?

— Я устала.

Лицо Лянскоронского осталось таким же спокойным. Но только чуть заметно дрогнули губы.

— Кроме того, я разрешаю себе и другие невинные шалости, — как ни в чем не бывало продолжал Лянскоронский. — Есть у меня в доме десятиугольная комната, все стены которой, пол и потолок покрыты толстыми венецианскими зеркалами. Я люблю бродить по ней. Испытываешь чувство необычайное: будто ты превратился в толпу себе подобных. Вижу ваше нетерпение, панна Мария. Вы бледны и устали. Мне не следовало бы злоупотреблять вашим терпением. Но обещаю, что этот наш разговор, если он придется вам не по душе, будет последним. Я хорошо знаю причину вашей грусти. Понимаю, что не мне принадлежит ваше сердце.

— Причина не одна, — сказала панна Мария. — И если бы я попробовала рассказать о том, что делается в моей душе, то не хватило бы и целого дня. Да и не сумею я выразить всё словами.

— А вы попробуйте.





— Зачем это вам?

— Полагаю, что ваша исповедь принесет мне только огорчения. И все же я готов ее выслушать, потому что верю — сумею помочь. Я так искренне отношусь к вам, что не способен лукавить. А честный разговор — глоток свежего воздуха.

Панна Мария подняла голову и внимательно посмотрела на Лянскоронского. Может быть, она впервые осознала, что находится в зале не одна, что перед нею сидит живой человек, из плоти и крови, с душой живой и неспокойной.

— Подождите меня, — сказала Мария.

Вскоре она возвратилась в зал и протянула Лянскоронскому последнее письмо Василия.

— Зачем он это написал? Почему просил переслать мне в случае своей гибели? Нужна ли кому-то такая правда, если она приносит только горе?

Лянскоронский внимательно прочитал письмо. И на этот раз рука его, державшая потертый на сгибах желтый лист бумаги, дрожала.

— Какую фразу, панна, вы только что произнесли? Повторите ее.

— Нужна ли правда, которая приносит горе? Вы ее имели в виду?

— Да, ее. Так вот, в письме нет ни слова правды. Василий любил только вас. Но, полагаю, любовь эта была непростой и чем-то самого его пугала. Вы слишком сильная и самостоятельная натура. И он не из слабых. В общем, письмо написано лишь для того, чтобы вы поскорее забыли о его авторе, не тосковали. Он сумел перешагнуть через себя самого, как сейчас пытаюсь сделать я сам, говоря вам то, что на моем месте не следовало бы говорить.

— Но в их отряде действительно была девушка по имени Евдокия. Более того, мне точно известно, где, когда и как погиб Василий. Она высаживает на могиле алые маки.

— Ну что же, — сказал Лянскоронский. — Право девушки любить того, кого она любит. Живого или мертвого. Никто не в силах убить то, что живо в ее душе. А в ковчеге, в который я вас пригласил, нашлось бы место для портрета Василия.

Лянскоронский поднялся с кресел, подошел к панне Марии и склонился над нею.

— Я предлагаю вам защиту от всех страстей эпохи, от того, что терзает вашу душу и не дает возможности спокойно спать. Я не очень богат. Но и не так беден, чтобы не суметь от всего отгородиться. Я тоже дерусь, сражаюсь — ежедневно, ежечасно — за право быть самим собой, жить негромкой, но своей жизнью. Я приглашаю вас в свой ковчег. На его борту будут царить открытые и честные отношения.

— Спасибо, — ответила панна Мария. — Решение мною принято, я ухожу в монастырь, а свое небольшое состояние отдаю Ставропигийскому братству для расширения типографии, несмотря на то что братство, кажется, все больше подпадает под влияние униатов. Может быть, теперь там не будут печатать русских книг… Все идет прахом. А сама я похожа на выгоревший лес… В душе все темно и пусто.

— Боже мой! — прошептал Лянскоронский. — Да твердо ли вы верите в то, что такие поступки естественны и нормальны для женщины? Для чего вы творите подобное с собой? Если я вам не мил, может быть, найдется другой человек… Не спешите! Не играйте судьбой. Я невольно обманул вас, сказав, что Львов уныл, мрачен и обесцвечен дождями. Нет, это совсем не так. Он прекрасен, как прекрасен весь мир. Он удивителен и неповторим. Взгляните в окно. Там жизнь. Там не придуманные идеи, а настоящие. Уже вновь отстраиваются дома. Не сегодня-завтра ветер разгонит тучи. И выглянет солнышко. Униаты, католики, схизматики — всё это пустое, временное. Скажу вам больше: придет момент, когда во Львове снова будут печатать русские книги. Иначе не бывает. Никакие короли, никакие гетманы не могут переиначить жизнь, переделать ее на свой лад.