Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 115

Значит ли это, что я предпочитаю суровую критику или даже брань по поводу моих произведений? Нет, но такие статьи по крайней мере меня забавляют.

Издавна писателя считали неким сверхчеловеком, да он и сам считает себя таковым. Я не хочу говорить о своих современниках, поэтому возьмем не очень давнее прошлое: к Стендалю, Гюго, Бальзаку, Золя отношение было не как к обычным людям; то же было в в начале века с Полем Бурже, Жоржем Порто-Ришем[108], Морисом Барресом.

Они были полубоги и соответственно вели себя в обыденной жизни.

Несколько таких — не стану их называть — есть и теперь.

Начав на следующий день после семидесятилетия, которое я назначил себе днем ухода на покой, диктовать книгу «Человек как все», я был совершенно искренен и остаюсь таким же на протяжении девяти или десяти последующих томов.

Никогда я не считал, что в человеческом обществе существуют ступеньки, по которым поднимаются или спускаются в зависимости от обстоятельств или от происхождения. Мы все являемся частью единого рода людского — от ходящих нагишом жителей Экваториальной Африки или острова Борнео до напыщенных профессоров, членов Академии медицинских наук, Академии гуманитарных и политических наук и бог весть каких еще, вплоть до той, которой дано, не знаю почему, исключительное наименование — Французская Академия, как если бы она являлась вершиной пирамиды.

Вот, кстати, доказательство того, что так оно и есть: знаменитые ученые, уже являющиеся членами Академии медицинских наук, месяцами, если не годами, интригуют, чтобы попасть во Французскую Академию.

Я не считаю себя в чем-то обездоленным. Но не могу перестать думать, что я такой же человек, как они, только уже не нуждающийся в подобных игрушках и во всяких там кознях.

Потому-то, читая посвященные мне диссертации или статьи, я испытываю подлинное смущение. У меня возникает впечатление, будто меня выделяют из людской массы или ставят вне ее. Однако моя внутренняя сущность велит мне быть частью этой массы: такова моя жизненная потребность.

Уверен, что не смогу прочесть последнюю присланную мне диссертацию, как бы ни была она дотошна и скрупулезно честна. Мне как-то неудобно, что человек посвятил более пяти лет жизни изучению всяких моих писаний, поступков, углубился на несколько поколений в историю моей семьи и неоднократно беседовал не только с моей матерью, но и со многими моими знакомыми.

Вот так же неловко мне, что другой профессор, американец, более пяти лет трудился над составлением полной библиографии моих произведений, которые я и сам-то хорошенько не помню.

Я уже говорил о своем отвращении к термину «социальные классы». Такое же отвращение я испытываю к различиям, которые делают — даже руководители государств — между работниками умственного и физического труда.

Разве, когда я писал свои романы, я не был и работником физического труда, печатающим на машинке почти с рекордной скоростью: девяносто два удара в минуту. Разве я не посвящал этому ежедневно по нескольку часов в день?

Так продолжалось пятьдесят лет. И от этого на мне остались отметины, как у рабочих. Каждая профессия оставляет свой след. В криминологии и в судебной медицине профессию человека определяют по мозолям, по деформациям отдельных органов.

Если понадобится проделать это со мной, нужно будет осматривать не мозг, а отбитые подушечки пальцев и сутулую спину, которую я так долго гнул над машинкой.

Но это не дает мне права на звание рабочего, которым бы я чрезвычайно гордился. Поэтому я читаю посвященные мне труды наспех, пропуская по нескольку страниц, они вызывают у меня какую-то грусть.

Я — частица людской массы. И не желаю, чтобы эстеты меня из нее вырывали.

Я всего лишь человек. Человек как все, — так я заявил на обложке первого тома. И надеюсь оставаться им до конца жизни, не поддаваясь влиянию интеллектуалов, какие бы мнения они обо мне ни высказывали.

Разумеется, я благодарен им за доброжелательное отношение. Но никоим образом не хочу уверовать в то, что они мне внушают.

14 октября 1976

Когда я был ребенком, город Льеж, где я родился и прожил до девятнадцати с половиной лет, был, можно сказать, разделен на три части.





Первая — это район бульваров д’Авруа и Пьерко, сплошь застроенный большими частными особняками из тесаного камня. Об их обитателях почти ничего не было известно: они проводили жизнь взаперти.

Много позже я узнал, кто жил в этих особняках. Хозяева, управляющие и крупные акционеры заводов, окружавших город.

Но их и рабочих с их заводов разделяли районы вроде того, в котором родился и провел детство я, где проживали те, кого американцы называют «белыми воротничками», то есть мелкие служащие, всегда тщательно одетые и стремившиеся жить как «достойные люди». Там же жили и немногие пенсионеры: в ту пору пенсия полагалась только чиновникам и железнодорожным служащим.

Третью часть города я знал плохо, потому что мать не разрешала мне туда ходить, и открывать ее для себя мне пришлось гораздо позже.

В те времена, подъезжая днем или ночью на поезде к Льежу, пассажир видел только высокие трубы, извергающие пламя, и печи для выплавки цинка, меди и бог весть чего еще; голые до пояса рабы, такие же льежцы, как и мы, швыряли лопатами уголь в жерла этих печей, дыхание которых превращало их в инвалидов к сорока или сорока пяти годам.

Стоит ли говорить о моей симпатии к этим рабам и о том, что я мечтал о революции, желательно мировой, чтобы отнять у стариков с бульваров д’Авруа и Пьерко их право распоряжаться жизнью и смертью чуть ли не всего народа.

Особняки на бульваре Пьерко и прилегающих улицах снесли, а на их месте построили большие жилые дома, разумеется роскошные, потому что всегда существуют люди богатые и даже очень богатые…

Мой старый замааский квартал почти не изменился. Это все те же прямые улицы, за исключением улицы Пюиз-ан-Сок, с чистенькими, непритязательными домами на одно лицо, как правило, без удобств.

Ну а в третьей зоне, в шахтерских поселках, — длинные ряды почерневших от угольной пыли домов, настолько похожих, что удивляешься, как жильцы различают их. Об удобствах и говорить не приходится. Пейзаж такой: огромные черные терриконы, которые словно угрожают обрушиться на приютившиеся у их подножия домики, и высоченные трубы, непрерывно извергающие дым — желтоватый или зеленоватый в зависимости от того, какой выплавляется металл.

Конечно, с того времени под давлением народных масс кое-что изменилось к лучшему. Повсюду уже «третья зона» не так резко отделена от других, но это отнюдь не значит, что перейти из нее в другие стало легче.

Изменения к лучшему не мешают мне оставаться бунтарем, каким я был в детстве. Я всегда радовался любым успехам народа.

Теперь весь мир дрожит перед народом. На биржах паника. Валютный курс падает. Никто не знает, что делать со своими деньгами, если они еще есть.

Я давно предвидел, что настанет день, когда политическая экономия встанет во главе всех наук. Помню, лет в семнадцать я писал: «Грядущий Христос будет не богом, а экономистом».

К сожалению, у крупных собственников и буржуазии долгая жизнь. Если христианство и другие религии сдают позиции, то остается еще одна религия, куда более живучая, — религия денег.

Доказательством тому служат речи правителей большинства стран, а зачастую, увы, и голоса избирателей.

И все-таки революция неизбежно совершается; можете называть ее, если угодно, эволюцией, но я отношусь недоверчиво к слову «эволюция»: оно только искажает и затуманивает реальность.

Я не политик, не экономист. И в глубине души горячо желаю, чтобы Льеж (называю Льеж, потому что это мой родной город, хотя мог бы назвать любой другой) не был больше разделен на три зоны, чтобы эволюция не оказалась чисто внешней и не привела к замене давних всемогущих хозяев сталелитейных заводов, обитавших на бульваре Пьерко, предпринимателями, которые с благословения правительства стремятся заменить чистые и скромные домики замаасского квартала бетонными домами.

108

Порто-Риш Жорж (1849–1930) — французский драматург.