Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 115

В каком году я арендовал в Орлеанском лесу замок Кур-Дье с охотничьими угодьями в десять тысяч гектаров? Я устроил там загонную охоту и имел несчастье ранить косулю, которую мне пришлось добить. С тех пор я не беру в руки ружья.

Все это правда. Так я жил. И хочется добавить: бессмысленно. И так же бессмысленно немного позже я несколько месяцев просиживал на одном и том же желтом стуле на террасе «Фуке». И так же бессмысленно одевался, чтобы отправиться на какой-нибудь коктейль.

Мне остается только Поркероль: там у меня в течение лет пяти-шести был дом, я купил «остроноску» — местную рыбачью лодку. У меня был матрос. Целые ночи мы проводили в море. А вечером я играл в шары с местными жителями.

Надо сказать, что после периода лихорадочной жизни я ощущал настоятельную потребность расслабиться, возвратиться на море или на землю.

Во всяком случае, если меня спросят, какие годы я хотел бы пережить заново, эти я не назову. И однако, где бы я тогда ни находился, я писал по шесть романов в год.

Чего же я искал на протяжении 30-х годов, когда метался из замков в кабачки, с континента на континент, по сорок дней не сходил с парохода, идущего в Сидней, устанавливал свою пишущую машинку в самых разных, порой очень отдаленных уголках земного шара? Любопытно, что в ту пору я не задавал себе такого вопроса. Мое поведение казалось мне естественным. Мне хотелось жить, причем не одной жизнью, а сразу несколькими, быть одновременно крестьянином, моряком, наездником, элегантным парижанином с Елисейских полей. Этот вопрос я серьезно ставлю перед собой только сейчас, много лет спустя. Я знаю одно — что не пытался тогда придать себе уверенность в своих силах. Чего-чего, а ее во мне хватало. Я не искал также приключений, живописных уголков и ландшафтов, не повышал, говоря сегодняшним языком, свой культурный уровень, так как не посещал музеи и не осматривал исторические памятники.

Думаю, что, в сущности, я искал человека. Этот поиск всегда увлекал меня, и теперь, в 70 лет, я понял, что бессознательно посвятил ему всю жизнь.

Партия в белот в бистро в Ниель-сюр-Мер с мясником и двумя рыботорговцами представлялась мне не менее важной, чем прибытие на рейд Стамбула, в те годы одного из красивейших портов мира. Верховая прогулка по проселкам Вандеи рождала во мне чувство не меньшего удовлетворения и полноты жизни, чем вечер, проведенный в парижском салоне.

По правде говоря, я никогда не вел светского образа жизни. Если не считать влиятельных лиц, с которыми я случайно встречался, я избегал того, что называют бомондом, словно сознавая, что он не имеет ничего общего с моими поисками человека. Меня интересовал обыкновенный человек с его маленькими радостями и большими заботами. Я посещал в Центральной Африке совершенно нецивилизованные племена. Меня предупреждали, что приближаться к некоторым из них и то опасно. Тем не менее я отправлялся к ним без всякой бравады и чувствовал себя среди этих не знающих одежды людей совершенно непринужденно, более непринужденно, чем среди тех, с кем обедал в кают-компании роскошного пакетбота. Мне трудно это объяснить. Я чувствую, что хотел бы сказать, но не нахожу подходящих слов.

Вправе ли я говорить об этой поре как о неудачной странице своей жизни, некоем крахе моих взглядов и даже — почему не признаться в этом? — того образа жизни, о котором так часто мечтал в начале 30-х годов бедный сочинитель развлекательных романов?

Итак, словно пересматривая рукопись, я вычеркиваю теперь из своей жизни ненужные персонажи и слова, все, что было в ней искусственного и фальшивого.

Я искал человека, человека без покровов, человека один на один с самим собой, и он встречался мне на всех широтах. Я приходил в бешенство, слыша пренебрежительные разговоры белых богачей о дикарях, о «канаках», как презрительно именовали тогда туземцев.

Так целый десяток нелегких лет я от случая к случаю учился понимать, что нет ни «канаков», ни черномазых, ни дикарей. Возможно, я не прав, говоря, что немного стыжусь тех лет? Нет, гордиться ими действительно не приходится. Я не хотел бы пережить их вновь. Думаю, однако, что они были необходимы. Скромность — вот самое главное, чему они меня научили.

Возраст от десяти до двадцати — это время, когда людям снятся сны, которые остаются на всю жизнь. Но сновидения не зависят от человека.

После того как я прекратил писать, мне случается читать современные мемуары, то есть истории, написанные нашими современниками для современников. Раньше я ограничивался чтением мемуаров и переписки исторических лиц.

Книги, которые я просматриваю сейчас, вызывают у меня тягостное ощущение. Авторы, пользуясь тем, что знали того-то или того-то с двадцати лет, выставляют на свет божий не только его слабости, но порой выбалтывают то, что им говорилось по секрету.

Даже если это касается людей знаменитых или очень известных, о которых постоянно писали в широкой или «определенной» прессе, все равно я всякий раз испытываю чувство неловкости.

Вот почему, болтая перед микрофоном, что стало для меня манией, я стараюсь не называть фамилий, за исключением тех случаев, когда это абсолютно необходимо.

Безусловно, эти устные заметки не предназначены для публикации. Хотя первый опыт несоблюдения подобного решения у меня уже есть.





В 1959 году я делал в тетрадях дневниковые записи и был полностью уверен, что они никогда не увидят свет. Тетради эти десять лет пролежали в ящике, их не читал ни один человек. Потом по настоянию одного из друзей я решился опубликовать их под названием «Когда я был старым».

Сейчас я по-настоящему стар. Сдержу ли я слово? Не знаю.

Поэтому я и стараюсь не упоминать фамилий даже тех людей, о которых могу сказать только хорошее.

Я не летописец. И тем более не журналист. Можно, конечно, поведать забавные историйки о людях, но, даже когда речь идет о тех, кого, казалось бы, неплохо знаешь, истории эти оказываются неточными, а то и лживыми.

Мне принадлежат герои моих романов. Но не мои друзья.

И уж подавно не люди, которые однажды сидели у меня за столом или у которых однажды сидел я.

От воспоминания к воспоминанию я добрался до своего открытия Парижа. Открывал я его на автобусе.

Сейчас, когда автобусы представляют собой герметично закрытые коробки, это было бы невозможно. В 1923 году у автобусов еще имелись открытые площадки[31], и вот как раз на площадке я и ездил. У меня возникала иллюзия, будто я являюсь частью города, частью толпы, кишащей на тротуарах; нередко я садился в автобус вовсе не затем, чтобы проехать из одного места в другое, а ради удовольствия открыть новые улицы. Особенно узкие, где по обе стороны куча лавок и женщины с хозяйственными сумками переходят из одной в другую.

Многие годы это было для меня огромным наслаждением, наградой, которой я поощрял себя, когда работал до шести утра. Тогдашние Большие бульвары были примерно тем же, чем сейчас являются Елисейские поля; правда, выглядели они куда живописней. На бульваре Мадлен я влезал на площадку автобуса, устраивался в уголке, покуривал трубку и, восхищенный, глазел по сторонам.

Тогда наряду с такси существовали еще фиакры и разные экипажи, там можно было увидеть дам в пышных нарядах и мужчин в цилиндрах.

Террасы были полны народу, и у каждого большого кафе — «Неаполитанского», «Английского» или «Мадрида» — была своя клиентура.

Недавний провинциал, я горящими глазами смотрел на картинки парижской жизни. Да, это была жизнь. Жизнь многообразная, менявшая свой облик чуть ли не через каждую сотню метров.

Между хорошенькой женщиной с бульвара Мадлен и хорошенькой женщиной с бульвара Капуцинов не было ничего общего.

То же самое и с магазинами. На бульваре Мадлен — большие, шикарные, а чем ближе к бульвару Сен-Мартен, тем они становились проще, доступней.

Этот маршрут я проделывал сотни раз, и не ради того, чтобы куда-нибудь доехать, а ради удовольствия. И не жалею об этом.

31

Автобусы с открытыми площадками, на которых можно было даже курить, курсировали по Парижу еще в начале 60-х годов.