Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 115

В то утро была жара. Группки мужчин и женщин стояли перед домом, из открытых окон которого неслось:

— О-о!.. О-о!.. Ай!.. Пресвятая матерь, дрянь ты этакая!.. Клянусь, поставлю тебе в церкви свечу!.. За что мне эти страдания?.. Что же ты не помогаешь мне?.. О-о!.. Ай!.. Клянусь, поставлю свечу!..

Люди слушали, переговаривались, одни посмеивались, другие качали головами. Хозяйка дома Адель рожала, вопли, брань и проклятия в адрес Пресвятой девы не утихали все утро.

Время от времени мужчины заходили к Морису, выпивали по стаканчику белого и опять возвращались на свои места.

Эта сцена поразила меня на острове больше всего: она иллюстрирует образ мысли островитян.

Был там один старик, который в течение всего года отращивал волосы и бороду. Весной, полностью одетый — он никогда не раздевался, — он залезал в море и все сбривал. Спал он на скамейке. А когда наступали холода, приходил ночевать в комнатенку при мэрии; кроме стола и стула, там не было никакой мебели. Никто не знал ни его фамилии, ни откуда он появился. Летом он искал в прибрежном песке червей и продавал их рыболовам.

Как-то его не видели кряду дней десять, и нам с мэром пришло в голову заглянуть в эту каморку. Войти туда было невозможно — столько там оказалось мух. Старик стоял, опираясь руками на стол. Он был мертв.

Все это не просто Поркероль, а Средиземноморье. Беззаботность, внешняя веселость. А под ними — трагическое, пожалуй, видение жизни.

Впоследствии я неплохо изучил Средиземное море. На своем корабле я обошел его, заходя во все порты. В этом плавании не было ничего от туризма. Оно дало мне возможность увидеть обитателей побережья такими, какие они есть.

Всякий раз, возвращаясь туда, я снова приходил в восторг и давал себе клятву навсегда поселиться на побережье, все равно где — во Франции, Италии, Греции, Тунисе.

Но через несколько месяцев меня начинала бесить беспечность этих людей, заласканных солнцем и теплом. Я обнаруживал в себе северянина, которому просто необходимо серое небо и даже дождливые дни, а также активная деятельность.

Эта борьба между человеком Севера и человеком Средиземноморья длилась годами, я бы сказал, всю мою жизнь, и даже теперь, не заполони Средиземноморье туристы, я, пожалуй, соблазнился бы и поселился там.

После нескольких месяцев жизни в Париже или другом городе порыв теплого ветра, запах эвкалипта или розмарина рождали во мне желание умчаться на юг, а поскольку ничто меня не сдерживало, я прыгал в машину и отправлялся в путь.

Поркерольцы выделяли меня среди других. Но больше ноги моей там не будет. В 1956 году я из любопытства заглянул туда и обнаружил, что остров превратился в предприятие по обслуживанию курортников.

Куда подевались времена Гоше-бородатого, Гоше-табачника и всех других?

Во всяком случае, для меня там больше нет места.

Своим диктофоном я не пользовался уже четыре или пять дней. Почему? Не знаю. Вернее, догадываюсь: жизнь была так тиха, хороша, ароматна, что я поддался соблазну сохранить ее чистоту и ничего не усложнять.

Наверное, эта благодушная беспечность объясняется тем, что головокружения у меня временно прошли. Не сглазить бы! Жить свободным от вечной тревоги, не шататься из стороны в сторону, уверенно ставить ногу на тротуар, не боясь толкнуть какую-нибудь пожилую даму…

И еще множество более интимных мелочей, разговор о которых лучше отложить до другого раза.





Тем временем мир сотрясают политические шквалы. Уотергейтское дело подорвало доверие к Никсону. Каждый день происходят новые скандалы с многонациональными корпорациями. Во Франции правительство угрожает репрессиями, словно уже стало фашистским. Все это совершается у нас за спиной и создает впечатление, что, несмотря на современные средства информации, с нами обращаются как с детьми, что газеты, радио, телевидение приподнимают лишь краешек завесы над происходящим.

Сегодня утром, пробежав «Ньюсуик», я спросил себя, каким чудом существуют еще в мире миллионы, десятки миллионов порядочных людей.

Тем более что сейчас в отличие от прошлых времен нет понятия греха, страх перед которым обуздывал человека.

Становится немного грустно, когда мысленно анализируешь двадцать или больше веков истории и констатируешь, что и в наши дни, как в любую другую эпоху, горстка людей может решать вопрос о жизни и смерти миллионов себе подобных.

Но даже эта мысль не лишает меня сегодня — как не лишила вчера и позавчера — ощущения радости жизни. У ног моих играет солнечный зайчик, а в двух метрах от себя я вижу белое пятно щеки и затененный волосами профиль.

Как прекрасна, как полнокровна жизнь для нас, маленьких людей, не стремящихся управлять миром!

Только что услышал восхитительную фразу и, чтобы не забыть, повторяю ее: «Нельзя так уснуть, чтобы время остановилось».

Мне было лет пятнадцать. Может, на пол года больше или на полгода меньше. Память у меня исключительная: я помню малейшие детали, запахи, звуки. Могу точно реконструировать событие, которое произошло, когда мне было тринадцать или четырнадцать лет.

Правда, это память, если можно так выразиться, не хронологическая. Мне трудно располагать события во времени. Я очень привязан к своим детям и тем не менее не смогу сказать не только в каком месяце, но даже в каком году родился каждый из них.

Во всяком случае, то, о чем я собираюсь рассказать, происходило в конце войны. Разумеется, войны 1914–1918 годов. Шел дождь. Я сидел на чердаке, где устроил себе что-то вроде кабинета: старое кресло, стол из некрашеного дерева, колченогий стул.

Мать соорудила мне из красно-желтого стеганого одеяла некое подобие халата, смахивающего, если не брать во внимание цвет, на монашескую рясу, и от этого я чувствовал себя как-то значительней.

На холодном чердаке, завернувшись в халат, я превращался в поэта и сочинял стихи.

Я не сохранил их. Вряд ли они обладали какими-нибудь достоинствами. Но вот первые строки и тему одного стихотворения я запомнил:

Дальше забыл, но помню содержание. Высокая колокольня с завистью смотрит на окружающие ее низкие дома, на улочки, где играют мальчишки, переговариваются, стоя в дверях, женщины, а торговцы пронзительными голосами расхваливают свой товар.

Не думаю, чтобы я сравнивал себя с этой колокольней, надо сказать, достаточно уродливой, поскольку церковь святого Николая, на мой взгляд, самая уродливая в Льеже.

Меня, скорей, привлекали окрестные улочки, человеческое тепло, способность людей не чувствовать себя одинокими, сродниться со своей улицей, своим кварталом, пределы которого они редко покидали. Может быть, поэтому меня всегда раздирали противоположные влечения?

Вполне возможно.

На Вогезской площади меня навещали друзья, в том числе художники и знаменитые деятели кино. Вскоре, однако, я оснастил в Сартрувиле пятиметровую яхту, которую можно было накрывать брезентом и даже запирать на ночь. Посреди палубы возвышались моя пишущая машинка и специально заказанный ящик, заменявший мне стул. На корме был установлен вспомогательный мотор в две лошадиные силы. Яхту назвали «Жинетта». За ней на буксире шла шлюпка, куда мы погрузили матрацы, одеяла, кухонную утварь и маленькую палатку для Буль. Нас было четверо — Тижи, я, Буль и пес Олаф, который становился все огромней и грузней. В таком составе мы совершили путешествие по рекам и каналам Франции. Во время его я сделал одно из наиболее удивительных открытий. Оказалось, что города и селения чаще всего сохраняют свой подлинный оригинальный облик, когда смотришь на них с воды. Железная дорога и шоссе показывают их нам в обычном стандартном виде: бензоколонки, магазины спортивных товаров, универмаги, филиалы банков. А я предпочитаю набережные, особенно не слишком крупных рек, где женщины, стоя на коленях, полощут в воде белье. По вечерам мы выбирали для ночевки уединенное место, предпочтительно лесную опушку. Ставили палатку для Буль и Олафа и сооружали брезентовую каюту на «Жинетте» для нас с Тижи. Часа в 4–5 утра Буль будила меня, подавая огромную чашку кофе. Наступал мой черед перебираться в палатку на берегу. Машинка устанавливалась на складном столике, и за 2–3 часа я печатал две главы романа. Вспоминаю, что однажды мне довелось напечатать несколько глав на одной из набережных Лиона. Зеваки останавливались и удивленно глазели на меня.