Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 23



Когда он говорил о стариках, о классиках, даже о сентименталистах, он, конечно, не испытывал никакого стеснения в мыслях и речи: они были его добычей, и он расправлялся с ними жестоко и смело. Надобно было быть смелым, чтобы написать такую статью, которую он написал о Дмитриеве, в годы, когда Дмитриев был еще литературной иконой. И Полевой попал верно; старому классику было отведено подобающее место; суд был произнесен не только над ним, но и над всеми, кто с ним во главе думал так неумело воскресить классическое в XIX веке. Полевой у Дмитриева отнял сразу право на звание поэта, он же назвал его космополитом, в творениях которого нет ничего русского, ни по уму, ни по языку. Критик вышутил классическую литературную традицию, всех этих цыганок, восклицающих «Эвое!» в Марьиной роще, всех этих пернатых сирен на Волге, и он под своими шутками похоронил и маститого старца Ивана Ивановича, и его родственника, продолжителя семейных литературных традиций – Михаила Александровича Дмитриева, над которым он издевался, как над мальчишкой[31].

В суждениях о новых писателях-романтиках приходилось, конечно, быть более сдержанным в отзывах, так как в данном случае были затронуты интересы самого критика. Он любил романтиков истинных, западных; когда Надеждин обрушился на них своею тяжеловесною диссертацией, Полевой поднял перчатку. В очень остроумной статье, самой злой, какую он когда-либо написал, стал он метать ядовитые стрелы против своего врага и также попадал верно. Мерить западные литературные течения аршином прописной морали и риторического патриотизма, как это делал Надеждин, Полевой считал непорядочным и неумным приемом со стороны критика. Он видел – и справедливо – некоторую нечистоплотность в частых указаниях Надеждина на французскую революцию как на источник романтического настроения, и полагал, что клеймить Байрона клеймом Каина надо предоставить кому угодно, но только не литератору[32].

С горячностью отстаивая всех великих художников романтической школы на Западе, Полевой поглядывал, однако, очень косо на их русских учеников. Самый сильный из этих учеников, с которым Полевому пришлось сводить свои счеты, был Жуковский. Оценить его поэзию верно и беспристрастно, определить точно его значение для России было в те времена очень трудно, как вообще трудно писать о живых еще в полном цвету находящихся писателях, которых нужно, однако, вдвинуть в историческую перспективу.

Полевой не убоялся трудности, и статья его – лучшее, что до сих пор написано о Жуковском, и тот, кто в наше время будет писать о Жуковском, вероятно, только подпишется под доброй половиной слов Полевого. Статья справедливая, но строгая и выдержанная в спокойном, для Полевого редком, ровном тоне. Она помимо ценности критических взглядов, в ней высказанных, замечательна и по тому историческому взгляду, который проведен в ней. «В наше время годами проживают десятки лет, – говорит критик. – Дух испытательности сорвал с глаз наших все повязки, развил в душах наших новые, неведанные отцам нашим струны. Наступило и время суда над Жуковским. Заслуги его велики и, говоря о нем, никогда не должно забывать, что мы теперь выросли и усвоили все духовные богатства Запада. Чтобы судить Жуковского, надо быть и критиком, и историком. Он явился среди нас в бесцветную эпоху нашей словесности. Он замыкал собою тот период светскости, любезности, неверных, но положительных понятий, период сентиментальный и лощеный, когда не было различия между переводом и сочинением, не было слова о народности, когда никто не прислушивался к родному голосу… В этот период бесцветный и несамобытный, когда мы от кафтанов переходили к фракам, от Корнеля к Дюсисам, когда единственным лучшим памятником века, со всеми признаками тогдашнего образования, была „История государства Российского“; когда самые великие явления Европы оставались неизвестными и никто об этом не беспокоился; когда все было усыпано эпиграммами, мадригалами, акростихами, баснями, триолетами, романсами, рондо, дистихами, которые писались на розовых листочках, – в это время явился на сцену Жуковский и с ним вместе живое чувство и идеальный взгляд на жизнь. Он стал у нас проводником не щегольской, а истинной меланхолии, певцом неопределенного, очень искреннего, но неглубокого чувства, которое одушевляет лишь юношу-мечтателя. И даже язык, на котором этот юноша изъяснял любовь свою чужестранке, даже этот язык был неверен, ошибочен, хотя и пламенен. Жуковский взял его у немцев, да и сам поэт очень скоро, после краткой вспышки „собственной“ поэзии, превратился в смиренного переводчика и подражателя. Ход развития его идей остановился, он застыл задумчивым мечтателем, любовником всего прекрасного в мире, безотчетно мечтающим о небе и недоступным высокому миру фантазии, какой развили для нас питомцы Шекспира и философии, германская и английская новейшие музы. Однообразие мысли Жуковский заменял только разнообразной формой стиха. Как за двадцать лет не знал он национальности русской, когда писал „Марьину рощу“ и старался обрусить Ленору, так он и в 30-х годах остался незнаком с этой национальностью, пересказывая на русский лад сказку Перро о спящей царевне. Принято думать, что Жуковский – представитель современного романтизма. Это неверно; он был представителем только одной из идей его, и мир нового романтизма проходил и проходит мимо него так, что он едва успевает схватить и разложить один из лучей, каким этот романтизм осиял Европу. Чего же Жуковскому недоставало? В прозе – идей; в стихах – глубины восторга, но звуки его были прелестны. Читая создания Жуковского, вы не знаете: где родился он, где поет он? Хочет ли он передать вам чужое, оно обращается в его собственное; собственные же создания Жуковского, напротив, до такой степени космополитны в мире литературном, что едва отличите вы их от переводов. При таком направлении эта поэзия и не могла быть народной, и народности нечего искать у Жуковского. Он живет духом не на земле, и что ему в положительных земных формах»[33].

Произнеся такой строгий суд над стариком, Полевой совсем иначе отнесся к его великану-наследнику. В одной из своих статей критик дал целый исторический очерк развития творчества Пушкина. Он судил поэта если не всегда верно, то все-таки объективно. Он приветствовал «Руслана» как блестящее прекрасное начало, в котором хотя и не было тени народности, но зато были краски. Он ставил Пушкину в заслугу, что он не увлекся тогдашним классическим громкословием и не замечтался в бледных подражаниях Жуковскому. «Положим, что светское карамзинское образование тяготело над его детством, и Байрон был игом его юности, но Пушкин от этих опекунов скоро избавился. Он заплатил, впрочем, довольно дорого за свое увлечение Байроном: бледен и ничтожен был его „Кавказский пленник“, нерешительны его „Бахчисарайский фонтан“ и „Цыгане“ и легок „Евгений Онегин“ – русский снимок с лица Дон-Жуанова, как кавказский пленник и Алеко были снимками с Чайльд-Гарольдова лица. Но с каждым шагом Пушкин становился выше, самобытнее, разнообразнее, и единство его гения прояснялось более и более. Рост его таланта всего яснее сказался на отдельных песнях „Евгения Онегина“. Первая глава пестра, без теней, насмешлива, почти лишена поэзии; вторая впадает в мелкую сатиру, но в третьей Татьяна уже есть идея поэтическая; четвертая облекает ее еще более увлекательными чертами; пятая – сон Татьяны – довершает поэтическое очарование; в шестой поэт снова впадает в тон насмешки, эпиграмму, и то же следует в седьмой, но поединок Ленского с Онегиным искупает все, а в восьмой последнее изображение Татьяны показывает, как возмужал поэт семью годами… Идея народности появляется наконец в „Полтаве“, и Русь отзывается сквозь байроновскую оболочку даже в „Братьях-разбойниках“. А сколько у Пушкина художественных мелких стихотворений и сколько чисто народного в его „Вступлении к Руслану“, в „Женихе“ и „Утопленнике“! Пушкину не чуждо было и есть все, что волновало, двигало, тревожило наш разнообразный век. Всего более он подчинялся могуществу Байрона, но и другие силы романтизма ярко отражались на нем: баллада испанская, немецкая, поэзия восточная и библейская, эпопея и драма романтическая, разнообразие юга и севера вдохновляли его лиризм, стремящийся к эпопее и драме. Все это, выражая характер современности, составляя характер Пушкина, должно было напоследок привести его к драме и роману. Роман ему не удался, как прозаическое отделение, но он создал „Бориса Годунова“, который удовлетворил бы всем условиям настоящей исторической и самобытной драмы, если бы Карамзин своим освещением эпохи Бориса не сбил поэта с толку»[34].

31

Статьи: Сочинения И. И. Дмитриева; Стихотворения Михаила Дмитриева – Полевой Н. А. Очерки русской литературы. СПб., 1839. Т. I, с. 451–482. Т. II, с. 439–447.



32

Статья «О начале, сущности и участи поэзии, романтической называемой. Сочинение Н. Надеждина» – Полевой Н. А. Очерки русской литературы. Т. II, с. 284–298.

33

Статья «Баллады и повести В. А. Жуковского» – Полевой Н. А. Очерки русской литературы. Т. I, с. 95–144.

34

Статья «„Борис Годунов“. Сочинение А. С. Пушкина» – Полевой Н. А. Очерки русской литературы. Т. I, с. 160–188.