Страница 24 из 25
Как заплакали близняшки, как зарыдал Куля, всю волю мокроте давая, как охнули старшие девицы на такой сказ.
– А ты же что, матушка? – плача спрашивали дети-козлята, в страхе одеялом укрываясь.
Маруся незаметно в сторону кашлянула от смеха, что страх да ужас своими сказками на детей навела.
– Рассмеялась я в ответ: да разве я могу о свадьбе думать, когда я замужем.
Так капуста из рук Люськи на пол и повалилась, колбаса по полу покатилась, белое подвенечное платье Марыси Степановны, что мне готовили, на подушке лежать осталось не тронутым. Загорелись огнем зловещим глаза вдовца, побелели кулаки Николая, заходили желваки у сестер. Да разве Марусю Козу таким испугаешь. – Ну пеняй на себя, коза. Чужая ты здесь! Нет у тебя теперь заступников, уходи по добру по здорову, коли жить хочешь! – вот такое мне услышать довелось от соседей, что когда-то почти родными были.
– Ну как же мы чужие, мамушка! Мы здесь самые родненькие и есть! Разве не здесь родились, разве не с этих краев наш батюшка? – спрашивали Маня с Клашей, слезы роняя.
– Земля, родные мои, чьей-то не бывает: и везде она наша, и везде не наша. Гости мы здесь всюду. Просто люди забывают происхождение свое. А кто прошлое не помнит – того и будущее не ждет. Как наша деревня называется? Вечканово. А ли кто местный знает, почему такое название? Вы Маня с Клашей знаете? Нет. Смурфяшные названия – другие, крикливые, а это – теплое, как очаг домашний. Вот сейчас здесь один народ живет, свой язык и своя культура у него, но стоит дедов порасспрашивать, как вызнается, что пришлые они, нездешние. Нынешние боятся, что имя это куркулье, что здесь до них живали, да пропали потом. Поэтому в секрете держат рассказы стариков, а чужаков боятся. Жили здесь куркули, по домам видно, по дворам. Если новый дом – то смурфячный, а у кого дом старой стройки, сразу видно, как на куркульи терема похож. Но если спросить в моей деревне, скажут вам, что в этих лесах да полях всю жизнь тартары своих коней пасли, и какие они были варвары – всю дичь перебили. Осталась пара деревень тартарских в округе, что осели здесь, но и им Вечканово незнакомо, и язык их змеевидный выговорить не сможет это слово. А вот если порасспрашивать дедов тартарских, расскажут, что никогда тартары строить не могли, тому их научил другой народ, моры, что далеко за холмами живет. Предания их, оставленные на коже лошадей, что здесь паслись когда-то, рассказывают, как прогнали тартары моров с мест этих и как заняли дома их. А вот моров спросить, чьи деревни, хоть далеко, да сохранились, скажут вам сразу, Вечканово – это «любимое место» означает. Любовино, Люблино, Любимое. Вот и вся разгадка. И что получается, кто здесь ранее жил – тот и хозяин? Тогда надобно у моров грамоту на проживание спрашивать всем тут.
– И что ты матушка стала делать? – спросила Людочка, побледнев лицом.
– Не оставляет Бог детей своих, моя хорошая, и нас не оставил. Пришла подмога оттуда, откуда не ждали. Не было бы счастья, да несчастье помогло. В ту самую ночь, как хотели выгнать нас с деревни, начался страшный мор, скот стал падать, будто травленный. В каждом дворе, в каждом дому. Стали люди на подмогу друг друга звать и меня позвали; и туда, куда я ходила, чей скот водой поила да травами своими наговаривала так, как меня матушка в моей стороне учила, у тех беда уходила. А потом еще хуже зараза пошла – со скота на людей болезнь перепрыгнула. И стали люди словно свечи таять. Прознали соседи о том, что Бог мне помогает, и уже не до споров было, звали и днем, и ночью, да и по сей день зовут. Чем могу, тем помогаю; и мир не без добрых людей, будь их язык куркулий, смурфячий или тартарский – нам добром возвращается. Везде семьи, везде любовь, везде дети, везде боль…
– А как ты, мамушка, спасаешь болезных? – спросила Галя скромно.
– Не знаю, девочка, прихожу, смотрю внимательно я на того, кто болен, и он сам мне все рассказывает. Если внимательно смотреть и слушать, будто изнутри хворь со мною говорит. Хворь же как живая: она тоже чего-то хочет, зачем-то пришла. Вот я ее и слушаю. Порой одного этого и хватает.
– А почему тебя колдуньей называют? – спросила тихо Верочка.
– Если люди не понимают чего – все им колдовством черным кажется. Но кажется – не кажется, а когда твой ребенок заболел, так свою руку дашь отсечь или к черному колдуну попросишься в слуги, лишь бы спасли малютку.
И пришла в один из дней беда в дом соседей наших: весь скот повымер, в неделю полегли все. Много-много скотины – столицу накормить можно было бы. Но не звали меня. Николай с отцом да с сестрами и прислужниками день и ночь спасали, но не спасли. А потом хворь Николая выбрала и накинулась на него огненными стрелами. Но не звали и тогда меня.
Вот той ночью темной, помню, вышла я и сама пошла к их дому. Заглянула в окошки ихние и увидела, как он мечется-то: весь красный, то весь белый на тех самых перинах, где когда-то матушка его умирала. И видела я, дети, как через другое окно пришла та, которую никогда не зовут: высокая, худая и с длинной косой в руках. Ее хоть и не звали, да она позвала Николая с собой. И побелели сестры его от страха смертного, осиротели на братика своего любимого, искривились их лица от слез и рыданий отчаянных, исковеркались в муках, да так и остались косыми от боли. И я стояла, плакала. Ибо никто не знает, где найдет, где потеряет. Не пошел Николай с Федором Горынычем правды искать и помощь оказывать земле родной, думал, переждет времена темные в родительском гнезде, а вот и не переждал, не случилось.
И с тех пор боль поселилась в доме соседей наших, хоть и в хоромах жили, нужды не знали, да потерялся вкус хлеба-пива – потеряли вкус к жизни. Перекошенных сестер, чьи лица превратились в оскалы волчьи, никто в жены брать не хотел, даже с большим приданым. И от этого они еще больше ожесточились, еще злее стали. Отец их постарел вмиг и сгорбился, ему после потери сына более не нужны стали ни заботы, ни дело, ни мир людской.
И когда вижу я их на улице, вспоминаю ночь ту и горе безутешное. И знаю, что это боль их так разговаривает, а не злость. Злых людей не бывает, ребятушки. Бывает так больно, что человек человеческий вид теряет.
Стали детки плакать и жалеть Веру Сороку, худой костыль, да сестру ее Люсю Кроль, будто пчелами покусанную, никому в целом свете не нужных. Не насобирали за жизнь свою ни добрых друзей, не обзавелись семьи верной, не приобрели ни любви, ни уважения. Как тут не пожалеешь?! Теперь все ясно стало, как представили себя ребята на месте сестер. Не по себе им стало. Переглянулись меж собой и крепко-накрепко обнялись, поклялись никогда не ссориться и мирно жить.
– Поэтому, Куля, слушай матушку свою внимательно. Счастливый ты человек, у тебя аж семь сестер: одна красивей другой, добрые и прилежные, а любят тебя безмерно, единственного своего братика – другого у них уже не будет. Вот вырастишь да женишься, пойдут у тебя детишки, и сестры всегда тебе в помощь будут аль советом, иль делом. Да и вам, сестры, в заметку: брат ваш мужчиной вырастет, помочь ли, защитить ли – не знает никто, как жизнь-то сложится, а стенка крепкая всегда под плечом. И стенка эта – Иннокентий наш. Держитесь друг друга, помогайте!
– А папка, папка разве не вернется? – спрашивали слезно дети.
И молчала в ответ матушка, слезы сдерживала, чтобы не расстраивать детей своих накануне большого святого праздника.
– Скажи, матушка, а ты умрешь? – спросила Лизавета, а Нинка ее в плечо толкнула.
– Вернется папка или не вернется, а я еще твоих внуков женить буду, – говорила Маруся Коза.
И все дружно смеяться стали, слезки свои в стороны размахивая.
Как вдруг стук сильный в дверь разбил это мирное семейное веселье.
Кто-то пришел за Марусей Козой. Пошли Маня с Клашей дверь открывать, а Вера с Галей пошли за одеждою для матушки, Куля побежал за лукошком, что мамушка с собой брала всякий раз.
Открывают двери, а там Люся Кроль белая как смерть стоит, в слезах и немая от страха. Что случилось? Что приключилось? Молчит окаянная! Посмотрела матушка на нее внимательно, взяла ее руки холодные в свои белые теплые, погладила ее по плечу по-доброму и сказала: