Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 101

— Больше ему ничего не известно? — остро взглянул на Цвибля допрашиваемый.

Все новые и новые вопросы сыпались на голову Качуренко, и после каждого из них он все

больше убеждался в том, что этот господин знает достаточно, поэтому резко ответил:

— А если ему все известно, зачем тогда расспрашивает?

Переводчик хихикнул, долго переговаривался с шефом, тот, казалось, смеялся внутренним

смехом, довольный своим всезнайством, которое давало ему право потешаться над

беспомощностью арестованного.

Разговор прервался, так как в это время открылась дверь, вошла секретарша, за нею с

большим металлическим подносом в руках вошел солдат. Скользнув взглядом, Качуренко

догадался, что его мучители проголодались и собираются трапезничать. Судорожно проглотил

горький клубок, давало о себе знать то, что сегодня не ел.

Солдат налил ароматный чай. Отто Цвибль со скрещенными на груди руками спокойно

наблюдал за его движениями. Гретхен с Хаптером молчали, а Качуренко переминался с ноги на

ногу, кривился от тошноты и нетерпеливо ждал, когда его отправят прочь. Пусть уж лучше в

холодную безвесть черного закутка, чем терпеть все это.

Заговорил переводчик. И сказал такое, что Качуренко невольно удивился и одновременно

встревожился, не веря услышанному:

— Господин ортскомендант великодушно приглашает к трапезе. Все, что на столе, к вашим

услугам.

— Спасибо, я не голоден…

— Благодарности никому не нужны. Это приказ. Садись к столу, большевистский шут, и

посмотри, чем тебя соизволят угощать.

Качуренко даже не посмотрел в ту сторону, где его ожидало угощение. Понимал: это и есть

то самое главное, самое коварное, чем хотят заманить его в сети, унизить, сломать, купить… Не

заметил, как комендант повел бровью на солдата, тот, могучий, как борец, легко взял Качуренко

за плечо, резким движением повернул его в сторону столика, подтолкнул вперед, и не успел

Андрей Гаврилович опомниться, как уже сидел на табурете. Невольно взглянул на угощение,

побледнел и уже не мог отвести глаз. Не потому, что в нем пробудился нестерпимый голод, и не

потому, что не мог укротить обычный инстинкт.

Перед ним стояла такая знакомая кружка из белого алюминия производства калиновской

жестяной мастерской, изготовленная по заказу самого Качуренко для нужд будущего

партизанского отряда. Возле ядовито-зеленого чайника, который тоже должен был служить

будущим партизанам, распечатанная пачка грузинского чая, влажные от лежания в подземелье

серые галеты, а в банке кучка пиленого сахара, который из запасов Семена Михайловича Раева

перекочевал в тайный партизанский склад.

— Угощайтесь, — ехидно говорил за спиной Петер Хаптер, — чем богаты, тем и рады…

будьте так любезны, не побрезгуйте.

— Я уже сказал, что не голоден…

Качуренко поднялся на ноги. Его никто не усадил на место, солдат уже вышел, Отто Цвибль

снова замер в кресле и задумчиво похлестывал гибким стеком по прямым и блестящим

голенищам. Гретхен удивленно округляла глаза, брезгливо кривила губы, а переводчик тихо

хихикал, ожидая слов шефа.

— На первый раз хватит, — устало произнес комендант. — Фрукт еще не созрел.

XIII

Качуренко снова оказался в подвале. Сразу же за порогом опустился на корточки,

побрезговал садиться на липкий, склизкий пол, сидел с раскрытыми глазами и ничего не видел,

машинально шарил руками вокруг себя.

Вдруг показалось Качуренко, что он не один в этом пекле. То ли показалось, то ли

послышалось — где-то сбоку, туда дальше, в углу, что-то зашелестело, зашевелилось на соломе.

И соломой запахло, обычной ржаной соломой, слегка вымоченной на гумне, той, которую вяжут в

кули, чтобы перед рождественскими праздниками смалить кабана.

— Кто здесь?

Откуда, из каких полей неисходимых, из каких лесных чащ, из какой дали докатился до

Качуренко этот вопрос, этот шепот, усиленный пустотой подземелья, отраженный и повторенный

в холодных и сырых углах? Не верилось Качуренко, что это живое человеческое слово,





произнесенное чьими-то устами.

— Откликнитесь, эй…

— А? — невольно вырвалось из глотки. — Что? Кто откликается?

— Андрей Гаврилович, это вы?

— Кто? — то ли обрадовался, то ли ужаснулся Качуренко.

Он и в самом деле подсознательно обрадовался, что имеет товарища по несчастью, и

одновременно ужаснулся — почему он здесь? Ведь должны были освободить, выпустить соседа.

— Не отпустили? — поднялся на ноги, чтобы перекочевать в угол, откуда прошелестел

слабый голос.

Качуренко подумал: надо же было подтвердить там, наверху, что сундук принадлежит ему,

Качуренко, а не соседу.

— Идите сюда, Андрей Гаврилович, здесь сухо…

Теперь голос показался очень знакомым, но вовсе не похожим на соседский.

— Павлик! — ужаснулся Качуренко.

В ответ не слова, а только всхлипы, по-детски жалобный протяжный звук.

Мигом оказался Качуренко возле стонавшего, даже не понял сразу, что попал на

соломенную постель, стал шарить в темноте руками, нащупал чью-то ногу, встретился с холодной

рукой, дотянулся до лица.

— Павлик! Сыночек! Как же это ты?..

В этом вопросе, в порывистых движениях, нежных, отцовских, было выплеснуто столько

чувства, столько радости и столько горя, что Павло Лысак прижался головой к груди Качуренко и

только мелко дрожал.

Да, он, этот угрюмый, углубленный в себя, переполненный добротой и беззаветной

преданностью своему старшему другу парень, мог быть ему сыном, так как родился, когда

Андрей Гаврилович уже гнал с родной земли контру всех мастей, когда мог и свадьбу справить,

если бы человеческая жизнь в то время измерялась мирными делами. Была у него и любовь,

была диво дивчина Галя… Галина… Галчонок…

Они, двое юных и горячих комсомолят, когда должен был родиться, а может быть, уже и

родился Павлик Лысак, в краткие минуты свиданий мечтали о том, что появится у них сынок,

маленький-маленький, сыночек-кудрявчик с материнскими красивыми глазами и отцовской

крепкой фигурой, ручонками вцепится в упругую конскую гриву, усядется в седло и поскачет…

Будут радоваться и любоваться сыночком веселые родители — медноволосый отец и

зеленоглазая мать…

Жизнь рассудила по-своему, развела пути-дороги молодых.

«Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону…»

Выписывал сабельные молнии в подольском небе Андрей Качуренко над головами

головорезов Тютюнника, очищал землю от нечисти. А Галина в другой стороне, в далекой

азиатской пустыне, подползала к раненому, доставала из своей краснокрестной сумки

стерильный пакет, облегчала жгучую боль. Пока сама не забилась в адской тифозной горячке, не

легла навеки в песчаную могилу…

Новые надежды на сына появились вместе с Аглаей, правда, красавица сначала и слышать

не хотела о ребенке, а когда наконец взрастила в себе такое желание, то уже не могла его

осуществить…

Воспоминание об Аглае, женщине, которую считал самой близкой, самой родной, которой

так доверял, которую так ценил и которая так нагло, так вероломно предала, горячим пламенем

ударило в голову. Вероломно… Страшное это слово… Пусть бы уж до войны это сделала, было бы

больно, но все равно не так, как теперь.

Единственным светлым из прошлого, тем, что оставила ему судьба, был Павлик Лысак.

Впервые он встретил Павлика года четыре назад, прибыв в Калинов на работу. Зашел в

исполкомовский гараж, небогатый техникой, — полуторка, редко когда выползавшая за ворота,

да еще безотказная «эмка». Ползали такие легковушки повсюду, по асфальту и клинкеру, по

мостовой и грейдеру, по раскисшему чернозему и сыпучему песку, качали на скрипучих сиденьях

как высокое начальство, так и руководство глубинных районов, делали свое доброе и