Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 101

Заплясали по стенам подвижные тени, в душу Качуренко постепенно полилось тепло,

убаюкивал покой — он снова, хотя и в последний раз, побывал дома.

Ожили книжные шкафы, где между книгами притаился блокнотик со списком людей, о

которых знали только он да первый секретарь райкома. Часть тех, кто попал в этот список, была

известна еще Евдокии Руслановне. Но опытная Вовкодавиха советовала: такие вещи должны

быть известны только одному доверенному — памяти.

Андрей Гаврилович хотя и помнил, куда засунул блокнотик, но не нашел его на месте.

Побелев, встревоженный, принялся сбрасывать с полок книги. Поверить этому не мог: кто узнал

его тайну, кто выкрал такой важный и опасный документ, кто схватил эту важную нить?

Он сбросил книжки с одной полки, нервно принялся за нижний ряд. И сразу же наткнулся на

злополучный блокнотик. Обессилевший, сел на пол, облегченно вздохнул. Еще не веря, раскрыл

блокнотик — да, вот он, ровный ряд фамилий, против каждой из них обозначено конспиративное

имя. Андрей Гаврилович при всей своей твердой и цепкой памяти имел один существенный

недостаток — плохо запоминал номера телефонов и имена людей. Тем более выдуманные

клички.

Камин весело шумел, язык пламени жадно лизал закопченные кирпичи, в комнате стало

уютно и тепло. Мигающего света от камина было достаточно, чтобы прочесть написанное, даже

мысленно, закрыв глаза, проверить себя, сопоставит ли память все фамилии с кличками.

Тайный блокнотик можно было бы передать на вечное хранение огню, но он не спешил. Как

школьник стихотворение, в который раз перечитывал по памяти все клички, которые со

временем должны были заменить настоящие человеческие имена. Кажется, все запомнил.

Остановил взгляд на разбросанных книгах и вдруг встревожился: да это же тома Маркса,

Энгельса, Ленина. Книги, над которыми он просидел не один долгий вечер, не один выходной, не

раз спорил с Аглаей, так и не заглянувшей ни в одну из этих книг, священных для него. Не

задумываясь, бросил в огонь блокнотик, долго наблюдал, как жадно схватило пламя жертву, с

какой неумолимостью стало уничтожать белые листки.

В комнате стало ярче, тени заметались, как вспугнутые златокрылые птицы, а он блуждал

взглядом, отыскивая знакомые вещи. Увидел деревянный, выкрашенный в ярко-голубой цвет,

разрисованный ярко-красными георгинами сундук. Неизвестно откуда и как попал он сюда,

может быть, испокон веков стоял тут, радовал глаз не только Качуренко, но и тех, кто задолго до

его приезда проживал в этих комнатах. Аглая складывала в него всякую всячину, самые

необходимые вещи, без которых любое жилье не может стать настоящим человеческим жильем.

Поднял тяжелую крышку: знакомые щетки, коробки и коробочки, бутылки и бутылочки.

Стал неумолимо выбрасывать все это прочь, освобождать место, и под самую крышку уложил

книги, правда, не все богатство, из которого Качуренко черпал духовную силу, уместилось, но

самые драгоценные издания были уложены; и он, решительно закрыв сундук, порыскал по хате,

нашел замок да еще и запер свое сокровище.

Он обливался потом, чихал от густой пыли, тянул за боковую скобу сундук из хаты в огород,

начал копать под кустом жасмина глубокую яму. Место выбрал в том закутке, где росла

картошка. На протяжении лета ее постепенно выкопали, да и вчера еще наполнили дорожную

котомку Аглае — она хоть и терпеть не могла черную земляную работу, но картошку любила.

Прежде чем копать яму, Качуренко осторожно прошелся под дощатой оградой, внимательно

прислушался, не подсматривает ли проныра сосед? Слишком уж недремлющим и любопытным ко

всему выдался сосед Качуренко, может быть, из-за своей профессии — он был бухгалтером в

конторе Зорика, все движимое и недвижимое держал на учете и под суровым надзором, поэтому

стремился учитывать и следить даже за тем, что ему не было положено.

Вскоре зачернела глубокая яма, до самых подмышек Андрею Гавриловичу, в нее он бережно





опустил свое богатство. Засыпал, тщательно утрамбовал, копнул две три ямки, похожие на те,

которые остаются после куста картошки, присыпал сухой картофельной ботвой. Устало опершись

на лопату, постоял, далее, пятясь и заметая следы, отступил с грядки, облегченно вздохнул. И

только теперь ощутил: не устал, а невероятно проголодался.

Он поспешно пошарил в буфете, наткнулся на бутылку «Московской»; о том, чтобы выпить,

и не подумал, к горькой был безразличен всю жизнь, разве что по большим праздникам позволял

себе рюмочку-другую.

Выставил на стол сплетенную из желтоватых сосновых корней миску с хлебом, нашелся

кусок сала, несколько луковиц — можно было бы еще что-нибудь поискать, но не стал

беспокоиться. Хлеб и сало — разве не партизанская еда, к которой он вынужден был привыкать

теперь!..

Отрезал кусок уже несвежего, осклизлого сальца, зацепил несколько нарезанных еще рукой

Аглаи кусочков хлеба. Нежность и жалость откликнулись в сердце — в его жизни это был

единственный самый близкий человек. Она была ему и радостью, и отрадой, заменить которые

никем другим невозможно.

Куски хлеба лежали на белом листе бумаги, почему-то сложенном вчетверо. Мигающий свет

камина и легкое пламя свечки выхватили его имя, выведенное большими буквами.

Растроганно моргнул увлажнившимися глазами, устало откинулся на спинку стула. Забыл

про еду, она ничего не стоила против той драгоценности, которую держал в руках. Верил, что

написала ему жена те самые сокровенные слова, которые носила в душе с того дня, как

поженились, но, обладая железным характером, никогда не произносила их вслух, не сказала их

и во время прощания. Он это хорошо понимал, так как верил, что есть в человеческой душе

такое большое и высокое чувство, которое не высказать словом, а уж коли так, то стоит ли

искать такие слова, которых, может быть, и совсем не существует в мире? Перейдет это чувство в

слово и потеряет свою магическую первозданную силу. Он хорошо знал цену этому богатству.

Насобирал его немало на своем веку. Не нашел нужных слов, хотя и жили они в душе, для

матери, не излил их и перед той, которую полюбил безумно, навсегда. Ушли в небытие самые

дорогие, самые родные люди золотой поры его юности. Аглая, неразгаданная и нераспознанная,

стала для него второй жизнью, затмила то, что было дорого сердцу. Но свои самые глубокие

чувства, самые лучшие слова она так никогда и не высказала вслух. Он не имел за это к ней

претензий, главным для него было понимание того, что эти чувства в ней жили, светились в

глазах, звучали в голосе, передавались ему с каждым нежным прикосновением.

Он не спешил разворачивать лист. Перед глазами встал перрон, открытая дверь вагона,

черная бездонность тамбура и лучезарная фигура Аглаи с прощально поднятой рукой. И

последние слова: «Хлеб в кошелке… там тебе…» И судорожное всхлипывание. И платок

батистовый у глаз… Померкло солнце, отдалилась радость…

Ага, хорошо, что вспомнил… Надо обязательно не забыть взять ее фото. И сделать это нужно

сейчас. И вдруг увидел: на стенке, где раньше красовалась его актриса в разнообразных позах,

только потемневшие пятна на месте фотографий. Все сняла со стенки, не оставила ему ни одной.

Он не удивился и не обиделся — знал, как ревностно оберегала она пусть и небольшую, но

славу. Искал на столах, заглядывал в опустевшие ящики — нашел даже собственную

фотографию в красноармейской одежде, островерхой буденовке, а изображения жены так и не

нашел.

Из соображений конспирации швырнул собственное изображение на тлеющие угольки,

безразлично проследил, как сворачивалась фотография, как нервно дернулось его же, Андрея,

юное лицо, и брезгливо отвернулся: не так ли в какой-то неуловимый миг исчезает и сам