Страница 72 из 73
Вот раввин и капуцин сцепились в бешеном споре, «чей бог настоящий» — иудейский или католический, и Гейне делает вывод, что все религии одинаково нечистоплотны.
Но в «Романцеро» вошли и другие стихи — лирические, отразившие настроения поэта, который был, словно древнегреческий титан Прометей, прикован железными цепями болезни к своей постели, но при этом сохранил неукротимую волю к творчеству.
В тяжелые, бессонные ночи перед закрытыми глазами поэта проходили вновь и вновь образы всей его жизни — от дней детства и до горьких часов предсмертных страданий. Маленький Гарри из Дюссельдорфа, друг рыжей Йозефы, благоговейный посетитель «Ноева ковчега», прилежный ученик францисканского лицея, неудачливый гамбургский коммерсант, боннский, геттингенский и берлинский студент, политический эмигрант, нашедший себе убежище во Франции… Тоска по родной Германии никогда не покидала его. Он часто повторял: «О, если бы я еще раз мог увидеть мою родину, если бы мне было дано умереть в Германии!..» С какой внутренней теплотой порою в письмах к друзьям он называл себя Гарри из Дюссельдорфа! Часто вспоминал поэт парк и виллу Соломона Гейне в Оттензене и описание Ренвилля, который он назвал Аффронтенбургом («замком оскорблений»), с мелкими подробностями ложилось рифмованными строками на белые листы бумаги:
Амалия посещает поэта, когда он лежит в «матрацной могиле», и тут рождаются волнующие стихи:
Двадцативосьмилетняя девушка Камилла Зельден появляется у постели любимого ею поэта, смягчая его последние дни нежностью и преклонением перед его великим талантом. И в поэте загорается почти юношеское увлечение. Он посвящает ей стихи, называя ее Мушкой, и с трепетом ждет ее прихода.
Не только прошлое, не только личное волновало поэта. Он жил сегодняшним днем и будущим. Судьба родины, судьба человечества заполняли его ум и сердце. Поэт пишет предисловие к французскому изданию «Лютеции», где выражает убеждение в предстоящей победе коммунизма. «Да разобьется этот старый мир, — пишет Гейне, — в котором невинность гибла, эгоизм процветал, человек угнетал человека!»
Гейне приветствовал грядущее возрождение общества на новых, справедливых началах, и одновременно он боялся, что придут «мрачные иконоборцы и разрушат олеандровые рощи поэзии». Его колебания были глубоко трагичны, но последним его словом был привет новому миру, который раздавит страстно ненавистных ему националистов и реакционеров.
В начале 1856 года стало ясно, что приближается развязка. Все чаще у поэта бывают рвоты, обмороки, судороги. Чувствуя, что приходит смерть, Гейне работал особенно лихорадочно. К вечеру 16 февраля Гейне прошептал своей сиделке посеревшими губами: «Писать». Она еле разобрала его, и он более настойчиво повторил: «Бумагу, карандаш». Это были его последние слова. Долго длилась мучительная агония, и к четырем часам утра 17 февраля Гейне не стало.
Весь день толпились люди в квартире покойного поэта. Пришел Теофиль Готье… Он словно сгорбился от горя, на глазах у него блестели слезы. Громко рыдал у изголовья поэта Александр Дюма. Было много немецких эмигрантов — журналистов, рабочих, ремесленников. Строгая тишина царила в маленькой гостиной Гейне. Не тикали бронзовые часы под стеклянным колпаком, траурным крепом были затянуты зеркало и лампа. Друзья поэта шепотом разговаривали и вспоминали о последних встречах с ним.