Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 87

    — Так…

    — Ну… а сам я слышал и справочки наводил, что и вдова может завсегда выйти из общины. Весь надел, значит, этот укрепить за собой по закону его императорского величества от 9 ноября… Я наводил справочки. И может, после этого, продать надел кому угодно… Ведь, ежели двести дадут — деньги не малые-с! Положила их на сирот — и живи себе в свое удовольствие: работай только по домашности. А с денежками еще и жених найдется. Хе-хе!

    — Гм… Так я что же тут могу помочь?

    — А то, ваше высокородие: научите нас, как ей приступить к делу повернее. Душа болит! Ведь, право, жрать нечего — к чему ей надел, дело женское — неподходящее к этому. Не поверите: по книге лавочной задавал ей в долг на 87 рублей 64 копейки по первое число апреля месяца… Ведь так, Дарья?

    — Так, — чуть слышно ответила баба.

    — Ну, помни: при личности его высокородия подтвердила, что должна мне 87 рублей 64 копейки. Так и помни!

    — Я помню… — почти шептали иссохшие губы.

    Зайцев сосредоточенно нахмурил брови, сделал очень серьезное лицо. О наделах, о выходе из общины, о хуторах он знал смутно. И, смотря на огонь лампы с значительным выражением на лице, он произнес неуверенно:

    — Это, кажется, можно. Гм… вдова… А почему бы ей не обратиться к адвокату?

    — Эх, ваше высокородие! Ведь адвокату нужны денежки, а у ней, извините за выражение, кроме вшей, ничего нет. Ходила она и к адвокату — есть у нас по соседству, в селе Ильинке. Пришла она к нему — он и спрашивает: „Тебе по какой книге прошенье писать: по маленькой али по большой? По маленькой — 3 рубля, а по большой — 5 рублей“. Сказал он это и указал на книги — две у него имеются, уже не знаю, законы это у него али песельники… Она, дура этакая, продала телку, пошла и выдала пятитку: пиши по большой книге!.. Необразованность! Написал он ей, а толку никакого не вышло…

    — Ну, это… подпольный адвокат, — строго сказал Зайцев.

    — Повидимости, так. Да разве она поймет это?

    — Надо было жалобу на него: это караемо… — опять строго произнес Зайцев.

    — Куда там! Суд, да дело, ваше высокородие… И так теперь поучена будет: брякнули пятиткой по карману — будет помнить! А мне, значит, уплатить по книге лавочной — все нет…

    Баба стояла у дверей, молчаливая, с каменным лицом, и смотрела в землю, как в чем-то виноватая. Может, перебирала в памяти все цепкое, тусклое и серое в прошлом, от чего врезались в лицо глубокие борозды, такие же черные, как на заброшенной пашне. Может, проклинала себя в тяжелых, неуклюжих мыслях за то, что родилась на свет божий, где некогда было смотреть на солнце, на небо, где не знала яркого, звонкого смеха, ласковых речей, шелеста листьев…

    — Так можно, ваше высокородие, ей хлопотать о выделе? — помолчав, спросил Яков Семеныч.

    — Я думаю, что можно. Хотя… у меня лично своя специальность — уголовщина, а здесь дело гражданское. Я могу рекомендовать поверенного…

    — На поверенного у ней денег не будет…

    — Я устрою. У меня есть хороший знакомый — присяжный поверенный, который для меня устроит все бесплатно…

    Зайцев сделал ударение на словах „для меня“ и посмотрел внушительно на хозяйку. Яков Семеныч как будто повеселел и сказал кротко:

    — Для души сделайте, ваше высокоблагородие, для души: она с ребятами малыми помолится за вас и семейство ваше. Так, слышишь, Дарья: вот они обещают тебе все сделать — слышишь?

    — Слышу…

    — Благодари!

    Баба, все с тем же каменным лицом, подошла к Зайцеву и молча бухнула в ноги. И сделала она это как-то мертво, точно подчеркнула, что так кланяться в жизни приходилось бесконечное число раз и, если люди позволяют так делать, то, очевидно, это необходимо… Зайцев, немного сконфуженный и тронутый, отодвинул стул и сказал:

    — Ну… зачем же это? Сделаю и так, раз Яков Семеныч просит… Ступай с богом!

    Поднялась, повернулась и вышла. У Якова Семеныча было очень веселое лицо, и он попросил Зайцева:

    — Ваше высокородие. По единой…

    — Ну, нет: я и так выпивши…

    — Помилуйте! Анюточка… поддержи!..

    Опять выпили и закусили. Зайцев все время смотрел на хозяйку. Потом решил, что необходимо кончить все это и отдохнуть с дороги. Его уже не удерживали, и, благодаря „за угощение“, Зайцев долго держал в своей руке мягкую, пухлую руку хозяйки. Яков Семеныч проводил его до комнаты, пожелал спокойной ночи и мимоходом спросил:

    — Вы по убийству Катерины Коркиной приехали?



    — Да. Кто, по-вашему, ее ухлопал?

    — Известно всем, ваше высокородие, это муженек. Первый разбойник, сукин сын, извините за выражение!..

    — Неужели?

    — Первый разбойник! На меня несколько раз угрозы делал: сожгу, говорит, Лушникова или зарежу!..

    — Да за что?

    — За мою доброту, должно быть… И просьба у меня, ваше высокородие: зверя этакого на поручительство не отпускайте.

    — Почему?

    — Зарежет! Ему теперь все равно…

    — Ну… там увидим. Спокойной ночи…

    Хозяин ушел, Зайцев разделся и лег. Горела голова от выпитого, и мысли прыгали, как полевые кузнечики. Думал о жене, об ее прозрачных, бескровных руках, а рядом вставала белая, здоровая, с высокой грудью и жгучими глазами. Думал об Якове Семеныче и о том, что в личной жизни его не хватает чего-то свежего, солнечного, красивого. На улице взгремели колокольчики, и Зайцев решил, что едет уездный врач Мандель на вскрытие трупа. И, уже засыпая, улыбнулся чему-то, вздохнул глубоко и засопел носом.

    На другой день вскрывали труп убитой Катерины Коркиной. Резал фельдшер, молчаливый и лысый человек в очках, а врач Мандель — курчавый и тучный еврей — следил за вскрытием, записывал в протокол и, по привычке, ронял вслух заученно: „твердая мозговая оболочка в затылочной части, равно, как и мозг, в соответствующей доле — найдены в двух местах разорванными осколками костей“.

    Зайцев курил и смотрел в самое лицо убитой. Она была еще молода, и странно тянули к себе сурово-красивые черты застывшего навеки лица. Резко очерченные крупные губы были сжаты, а из-под век, на одном из которых краснело кровяное пятно, чуть-чуть мерцали незрячие зрачки.

    Зайцев смотрел и думал сентиментально:

    „Эх, жизнь! Вот умерла — молодая, красивая…. Жить бы, да жить! И все темнота народная: напился, мерзавец, и жену бить. Где это сказано: „будет бить тебя муж“? Решительно все забыл… А жаль: молодая, красивая…“

    А мертвая презрительно поблескивала незрячими зрачками и точно подтверждала, что жизнь, действительно, не шутка.

    После вскрытия, когда все было оформлено, Зайцев допрашивал в волости обвиняемого — Корнея Коркина, который пока содержался под стражей при волости. Мрачный и красивый, Коркин сознался, что бил жену „в пьяном виде“, но убить совсем намерения не имел. И говорил хрипло:

    — Грех такой вышел… Знать, на роду заказано — каторги испробовать. Ну, что ж! Все равно…

    И это „все равно“ дышало чем-то, действительно, равнодушным ко всему на свете.

    — За что вы ее, собственно, били? — допытывался Зайцев.

    — Это… мое дело! — отрезал обвиняемый.

    — Вас придется отправить в тюрьму…

    — Все равно: я в ваших руках…

    — Вы в руках закона… правосудия…

    Коркин чуть заметно ухмыльнулся и сказал:

    — Конечно… по закону вон людей вешают…

    — Я вас прошу не касаться этого!..

    — Я к тому сказал, ваше благородие, что закон не может знать, что у меня есть на душе… За Катерину я пойду в каторгу по своей совести… Сам желаю этого!

    Зайцев посмотрел на него внимательно и подумал: „Тоже… душа болит…“

    Закончив допрос обвиняемого и свидетелей, Зайцев медленно шел к дому Якова Семеныча. После холодных весенних дней, что были до этого, сверкало ослепительное солнце, было тепло и празднично, точно весна, чувствуя себя виноватой, надумала сразу бросить везде и звуки, и краски. Встречались мужики и кланялись. Неизвестно почему, Зайцев всем козырял по-военному, и что-то точно пело у него в душе при мысли, что он — сила здесь, что золоченые пуговицы внушительно поблескивают, а толстый портфель подмышкой дополняет солидное впечатление…