Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 7



По его выражению, у Валерии Владимировны была только одна соперница: литература. Писательская среда в Петербурге тогда встретила Толстого отлично. Он ей взаимностью не платил. Его ближайший литературный (да и лич ный) друг Дружинин, который тоже вел дневник, 8 ноября записал: «Приехал Толстой, к великой моей радости, и мы с ним были два дня неразлучны». Великую радость Дружинина нужно считать односторонней — Толстой почти одновременно пишет: «Вечером Дружинин и Анненков, немного тяжело с первым...» «В 4-м часу к Дружинину, там Гончаров, Анненков, все мне противны, особенно Дружинин, и противны за то, что мне хочется любить, дружбы, а они не в состоянии. Поехал за ними на извозчике к Кушелеву и отбился от них, чему был очень рад...» «Собрание литераторов и ученых противно...» «Литературная подкладка противна мне так, как ничто никогда противно не было...»

Не знаю, что он разумел под «литературной подкладкой», — кажется, писательскую среду и торг с издателями и редакторами. Но свое творческое дело в те времена (да, собственно, и до конца дней) он любил страстно. Его дневники свидетельствуют об этом на каждой странице. «Я никого не видел женщин, — пишет он невесте, — нигде не был и, положа руку на сердце, могу сказать, что в эти три недели ни одна женщина не обратила моего внимания нисколько. Зато вашей главной соперницей — литературой — во все это время я занимался много и с удовольствием...» Сообщая Арсеньевой, что он обещал рассказ в «Отечественные записки», Толстой добавляет: «Я написал, но сам недоволен, чувствую, что надо переделать, некогда и я не в духе, а все-таки работаю. С одной стороны, надо держать слово, с другой, боюсь уронить свое литературное имя, которым я, признаюсь, дорожу очень, почти так же, как одной вам известной госпожой. Я в гадком расположении духа, недоволен собой и поэтому всем на свете, злюсь, зачем я давал слово, хочу работать над старыми — отвращение, и, как на беду, лезут в голову новые планы сочинений, которые кажутся прелестны...»

V

Жюль Ренар когда-то писал о людях, требующих, чтобы в жизни и в литературе все всегда хорошо кончалось: «Они желали бы выдать Жанну д'Арк замуж за Карла VII». Печоринский роман Толстого не кончился браком; но едва ли и брак оказался бы в этом случае счастливой развязкой. Убедившись в своей ошибке, Толстой положил конец роману. Он и не мог поступить иначе.

С нынешней стороны — это был, пожалуй, вариант на тему знаменитых стихов Генриха Гейне:

Довольно! Пора мне забыть этот вздор.

Пора мне вернуться к рассудку.

Довольно с тобой, как искусный актер,

Я драму разыгрывал в шутку{10}.

По существу это совершенно не так. «Комедии» не было. Выла тяжкая ошибка. Толстой, по-видимому, думал, что ошибался в Валерии Владимировне. В действительности он ошибался относительно самого себя.



Быть может, некоторую роль сыграла в деле и ревность к прошлому увлечению Арсеньевой французским музыкантом Мортье. Но, кажется, большого значения ревности тут приписывать не приходится: в письмах к Валерии Владимировне о Мортье говорится гораздо больше, чем в дневнике.

Странные фразы, противоречившие общему характеру их отношений и всему тону переписки, были и в более ранних письмах Льва Николаевича. Но с декабря в его письмах меняется все. В одном из них он дает Валерии Владимировне советы просто как приятель или даже как добрый знакомый... Она скучает? Она не знает, что с собой делать? Да мало ли что можно делать! «Поезжайте за границу, выходите замуж, подите в монастырь, заройтесь в деревню...» Вероятно, этот тон старательно прикрывал и раздражение и чувство неловкости. 12 декабря Толстой пишет Арсеньевой откровенное письмо — самое замечательное в их переписке, чрезвычайно важное и для понимания характера Льва Николаевича вообще:

«Насчет вашего письма я думал вот как: или вы никогда не любили меня, что бы было прекрасно и для вас и для меня, потому что мы слишком далеки друг от друга; или вы притворились и под влиянием Женички, которая посоветовала вам холодностью разжечь меня. Мне кажется, что тут замешана Женичка. Это со мной дурной способ действий. Я слишком серьезно смотрю на дело, чтобы на меня могли оказать влияние мелкие наивные средства. Я давно вижу глубины вашей души, и эти миленькие хитрости для меня не скрывают, а засоряют его.

Ну что же есть между нами общего? Смотря по развитию, человек и выражает любовь. Оленькин жених выражает ей любовь, говоря о том, как они будут целоваться; вы выражаете любовь, говоря о высокой любви; а меня хоть убейте, я не могу говорить об этих вздорах. Верьте еще одному, что во всех моих и ваших отношениях я был искренен сколько мог, что я имел и имею к вам дружбу, что я искренно думал, что вы лучшая из всех девушек, которых я встречал и которая ежели захочет, я могу быть с ней счастлив и дать ей счастье, как я понимаю его. Но вот в чем я виноват, и в чем прошу у вас прощения: это, что, не убедившись в том, захотите ли вы понять меня, я как-то невольно зашел с вами в объяснения, которые не нужны, и, может быть, часто сделал вам больно. В этом я очень и очень виноват; но постарайтесь простить меня... Мне кажется, что я не рожден для семейной жизни, хотя люблю ее больше всего на свете. Вы знаете мой гадкий, подозрительный, переменчивый характер, и Бог знает, в состоянии ли что изменить его. Не то сильная любовь, которой я никогда не испытывал и в которую я не верю. Из всех женщин, которых я знал, я больше всех любил и люблю вас, но все это еще очень мало...»

В дневнике Толстого разрыв с Валерией Владимировной отразился мало. За два дня до отправки цитируемого выше письма он записывает: «От Валерии получил оскорбленное письмо и, к стыду, рад этому...» Последние слова как будто усиливают Печоринский характер его странного романа, но им большого значения придавать нельзя. 12 декабря — только несколько строк: «Утром поправил «Юности» первую тетрадь, написал последнее письмо Валерии, гимнастика, обедал один у Дюссо... Мне очень грустно...» Затем до Нового года об Арсеньевой в дневнике есть одно упоминание: «Встал поздно, получил длинное письмо от Валерии, это мне было неприятно...»

Как обычно бывает с людьми, только что пережившими горе, Толстой становится добрее. Не решаюсь утверждать положительно, но кажется, суждения его о людях (не все, правда) в эти дни после разрыва становятся мягче и снисходительнее. Попадаются оценки почти восторженные, на которые он был скуповат в течение всей своей жизни: «Анненков прелестен...» «Лир (так он, по-видимому, называл А.М.Тургенева) прелестен...» «Столыпин прелестен...» «Получил милое письмо от Тургенева...» «Анненков ужасно мил...» Толстой хвалит даже Чернышевского, которого всегда терпеть не мог: «Чернышевский мил...» «Чернышевский умен и горяч...» Более лестными становятся и его заметки о книгах, об искусстве. Так, он в восторге от статей Белинского: «Утром читал Белинского, и он начинает мне нравиться...» «Прочел прелестную статью (Белинского) — о Пушкине...» «Статья о Пушкине — чудо. Я только теперь понял Пушкина...»

4 января он записывает: «Обедал у Боткина с одним Панаевым, он читал мне Пушкина, я пошел в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время...»

«Халиф Абдурахман имел в жизни четырнадцать счастливых дней, а я, наверное, не имел столько», — сказал он в старости. Может быть, этот день 4 января и надо включить в число счастливых. Для счастья тогда не было никаких внешних оснований, но о внешних основаниях не приходится и говорить при мысли о человеке со столь удивительной, переменчивой и тонкой нервной организацией. Во всяком случае, это был только день, быть может, связанный с чувством освобождения.

Печорин говорит: «Другой бы на моем месте предложил княжне свое сердце и свою судьбу, но надо мной слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости, любовь! Мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь, поставлю на карту, но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? Что мне в ней? Куда я себя готовлю? Чего я жду от будущего? Право, ровно ничего...»