Страница 15 из 25
Самобытность — хорошая вещь, поскольку ее не подвергают своеобразным опытам reductionis ad absurdum. От дыма той и этой самобытности надо освободиться раз навсегда. Мы видели — своими глазами, без цветных стекол теории — Европу и Россию и до войны, и во время страшного испытания, и после него. Не все в Европе хорошо, об этом что и говорить. Но со всем тем дурным, что в ней есть, у Европы не только нам, но и Америке, можно и должно многому поучиться: в результате грозных уроков жизни мы начинаем доходить до азбуки, до азбуки Потугинских идей. Никогда не мешает, конечно, повторять азбуку, хотя это скучно. И не азбука ли приводит нас к мысли, что нужно поскорее забыть самую возможность противопоставления двух понятий: Европа, Россия.
В области внутренних взаимоотношений «старшего и меньшего братьев» мы, слава Богу, тоже начинаем приходить к азбуке. Нам пришлось убедиться в том, что и «публика» не сплошная грязь, и народ не сплошное золото. Жизнь меланхолически поставила здесь знак равенства: публика стоит народа, народ стоит публики. Им остается только так или иначе протянуть друг другу руку; и дай Бог, чтобы это было сделано поскорее: иначе будет плохо и публике и народу.
Tragoedia Moscovitica
А в прошлое заглядывать не мешает — даже в далекое прошлое. Урок Великой Смуты, этой «Tragoedia Moscovitica», как назвал ее современник, мог бы теперь очень пригодиться. Цель, в которой тогда стремились думные люди, сводилась к следующему: «Общим Советом Российское Царство управляти», «всякаго человека не осудя истинным судом смерти не предати», «дворов, лавок и животов не отымати», «бояр и гостей, и торговых, и черных людей от всякаго насильства оберегати».
Лучше бы мы и теперь не придумали. Нельзя сказать, чтобы за триста лет Россия сильно приблизилась к осуществлению этих вечных бессмысленных мечтаний. В.О. Ключевский, вслед за лекарем Авраамом Палицыным, видел в смуте «стремление общественных низов прорваться наверх и столкнуть оттуда верховников», дабы последние «в прах вменяемы бываху». Мы это явление называем теперь большевизмом. С.Ф. Платонов дал Смутному Времени несколько иное объяснение. Несомненно, однако, то, что в иных конфликтах «Великого Лихолетья» мы находим довольно точное подобие многих нынешних споров. Так сторонники идеи интервенции могли бы взять в некоторых фактах Смутного Времени свою историческую традицию. Не кто иной, как М.В. Скопин-Шуйский, народный герой и патриот, ездил к шведам за помощью против Тушинского Вора и действительно спас Москву при содействии иноземных войск. Были тогда и яростные противники интервенции — вроде Мартова и Чернова, были и такие политические деятели, которые «ни вещати дерзаху, ни молчати смеяху». Были, наконец, умные люди, понимавшие, что интервенция интервенции рознь и всецело зависит от «конъюнктуры» (в стилистическом отношении, это тогда выражалось гораздо лучше): принципиально они иностранной помощи не отвергали, но считали, например, богомерзкой идею «вкупе с поляки на Москву ходите». — Да простит им Б.В. Савинкова
Не слишком нова и мысль коалиции, проект Национального Единения, о котором мы спорим вот уже две недели{15}. Перед воцарением Василия Шуйского, нечто в этом роде предлагал «Михалка» Татищев, человек весьма неглупый, но злой и лукавый. Его идея имела успех, но впоследствии Татищева «посадили в воду» (т. е. утопили), или, как еще более мягко и образно выражается дьяк Тимофеев, опустили «в речную быстрину воднаго естества». Правда, это было сделано не за идею коалиции, и участь «Михалки» никак не должна обескураживать нынешних сторонников Национального Единения. В осуществлении своей идеи Татищев и его товарищи, как теперь Г.Е. Львов и М.М. Винавер, наткнулись на чрезвычайные трудности. «Оскудеша премудрые старцы и изнемогоша чюдные советники». Главная трудность заключалась в том, что каждый боярин желал стать царем. Исключение составлял первый из бояр, кн. Ф.П. Мстиславский, старик кроткий, богобоязненный и совершенно лишенный честолюбия. Этот странный политический деятель всех, кто ему предлагал почетный сан, ругал нехорошими словами и грозил уйти в монастырь, если его изберут в цари. Но другие бояре были настроены иначе. Старая московская знать настаивала на том, чтобы при переговорах принималась в расчет исключительно порода, а не заслуги. Бояре словно прониклись мыслью своего великого английского современника, слишком часто ныне забываемой: «если с каждым человеком поступать по его заслугам, то кто бы избежал побоев?» Однако и насчет «отечества» сговориться было не так легко. Знатнейшими из князей в потомстве Рюрика были бесспорно Шуйские, впереди Воротынских, Курлятевых, Одоевских, Масальских, Львовых, Барятинских, Кропоткиных и др. Но против Рюриковичей выдвигались Гедиминовичи. О старшинстве в роду Гедимина спорили Голицыны и Хованские; потомки старшего Гедиминова сына Наримунта. Однако, правнуки младшего сына Ольгерда, Трубецкие, подкапывались под старших родичей и высказывали крайне обидные и, вероятно, неосновательные суждения относительно супружеской чести Наримунта Гедиминовича. Сильно интриговал в свою пользу и «Кошкин род». Так называли — по прадеду Кошке — бояр Романовых. Но об этих выскочках, не имевших титула, «княжата» сначала и слышать не хотели. Позже появилась и партия Тушинского вора, преимущественно из бояр не титулованных но «с отечеством», как Вельяминовы и Плещеевы.
Историки много спорили о том, какие политические идеи и социальные силы скрывались за этими, часто столь курьезными, конфликтами. Гораздо интереснее — особенно теперь — было бы выяснить, что такое представляло из себя движение 1612 г., положившее конец Великому Лихолетью. Эту задачу поставил себе в молодости С.Ф. Платонов, который говорит в своей магистерской диссертации о «Древних сказаниях»: «Мне хотелось изучить нижегородское движение всесторонне, узнать социальный составь населения среднего Поволжья, узнать, какой сословный слой был там господствующим и почему. Это, как я мечтал, позволило бы мне указать предводителей народного подвига, понять народное движение 1611–1612 гг. в самых его корнях. Тогда стало бы ясно, кто именно освободил Москву в 1612 г., и кто остался победителем в многолетних смутах». С.Ф. Платонову не удалось разрешить поставленную им задачу вследствие отсутствия материалов. Он склонялся к мысли, что тогда спасли Россию средние классы населения. Если это верно, то очевидно обстоятельства сильно изменились с тех пор.
Не менее интересен — по нынешним временам — вопрос о личностях вождей народного движения 1611–1612 гг., вопрос, вызвавший известный спор И.Е. Забелина с Н.П. Костомаровым. Ничего выдающегося в этих вождях во всяком случае не было. Гермоген был «не сладкогласив, не быстро разпрозрителен и слуховерствователен». Минин и Пожарский не блистали ни умственными ни моральными качествами, что не помешало им спасти от гибели Россию. Быть может, не надо придавать особого значения личным недостаткам того или другого политическая деятеля. Не надо также забывать, что Москва была взята не сразу, a после нескольких попыток, неизменно кончавшихся неудачами.
Финал общеизвестен. Общеизвестно и то, что через год после освобождения Москвы, Романовы выдали Пожарскаго головой Борису Салтыкову. За царем служба не пропадает. Не очень следует рассчитывать на чью бы то ни было благодарность и Пожарским нашего времени.
По дороге домой
На старой улице Denfert-Rochereau по правой стороне — если идти от всем известного памятника, поставленного на том месте, где не был расстрелян маршал Ней — тянется вековой сад. Он расположен на границе обоих полушарий, ибо мимо него, через купол Обсерватории, проходит парижский меридиан рассекающий мир на две части. Улица Denfert-Rochereau прежде называлась улицей Ада, rue d'Enfer, по той причине, что при Роберте II на ней обосновались черти, по ночам производившие адский шум. Черти давно съехали — не то на Брокен, не то на Лысую Гору — и сто лет назад их квартал был чуть ли не самым тихим в Париже. В ту пору здесь поселился Шатобриан, которого все мы еще недавно почитали одним из величайших стилистов Франции: все бренно, — на днях компетентный человек, Анатоль Франс, заявил, что Шатобриан, как и Стендаль, писал скверно, — и этим заявлением вызвал большой скандал в кругах французских lettres. Но в 20-х годах 19-го века великолепный виконт находился на вершине славы. Настроен он был, однако, крайне мрачно. Все его обидели. Революция заставила его эмигрировать; Наполеон воротил его, но не вознаградил; Людовик XVIII вознаградил, но недостаточно; Карл X предложил ему портфель народного просвещения, а старику хотелось быть министром иностранных дел. Госпожа Шатобриан ему надоела; госпоже Рекамье он надоел. Критика им, правда, восторгалась, но она не менее восторгалась другими, — каким-то мальчишкой Виктором Гюго. Вдобавок у автора «Мучеников» не было денег — douleur nonpareille, говорил об этом горе Рабле, — и он, по собственному трагическому выражению, «заложил свою могилу», иными словами, продал посмертное издание своих сочинений. Здесь, на rue d'Enfer, Шатобриан писал «Memoires d'Outre-tombe»; отчаянно защищался от врагов, которые на него не нападали, и яростно изобличал людей, которые ни в чем не были виноваты. В этой книге, вряд ли не лучшей из всего им написанного, разочарованный старик сжег все, чему поклонялся, — и не поклонился ничему из того, что сжигал: угрюмо простился с монархией — и вперед плюнул на демократию.