Страница 4 из 6
Хорошего немного. Правда, опытный защитник легко нашел бы в жизни Фиески благодарный материал для речи перед присяжными заседателями: сын вора, мачеха вместо матери, десять лет тюрьмы за вола, — с другой стороны, блестящий послужной список, Бородино, Полоцк, Лейпциг. Общество могло быть недовольно Фиески. Но и он имел право предъявить свой счет обществу. Однако никакого счета обществу он не предъявлял. Было бы совершенно неосновательно считать Фиески мрачным, озлобленным мстителем. Это был очень веселый, простоватый, жизнерадостный человек, говорун, фантазер и оптимист.
Темное дело — психология террористов. Обычное обозначение их: фанатики. Но это слово допускает дальнейшее деление. В литературе — особенно в нашей — не раз говорилось о «людях неземной доброты», о «святых» политического террора. Я таких не встречал и в существование их верю плохо (хоть возможность редчайших исключений отрицать не могу). Доброта, свойство инстинктивное, почти физиологическое, ни при каких головных рассуждениях не мирится с кровью, с переломанными костями, с развороченными внутренностями; вдобавок, при террористических актах в девяти случаях из десяти убивались и калечились посторонние, ни в чем не повинные люди, — какая уж тут «неземная доброта»! Не велика добродетель — в политике святость. Но никому не нужна в ней и слащавая фальшь. Среди исторических террористов было много строго идейных людей, в большинстве холодных и суровых, иногда безжалостных (Брут был беспощаден не только к тиранам, но и к своим должникам). Были и пылкие, недолго думающие энтузиасты — легкая кавалерия террора. Были спортсмены, — разряд мало изученный. Были карьеристы, — карьера чрезвычайно опасная, но блестящая и без выслуги лет. Были и профессиональные — Спарафучиле.
Фиески ни к одному из этих разрядов не принадлежал. Очень трудно понять, по каким побуждениям он совершил свое страшное дело. Ни личной, ни идейной ненависти к Людовику Филиппу у него не было. На следствии он отзывался о короле в самых лестных выражениях, сравнивал его с Наполеоном, выражал радость по поводу того, что Людовик Филипп остался невредим. «Король может быть теперь спокоен, — говорил он барону Пакье, — они подумают, прежде чем снова на него покушаться. Да и не найдут они другого такого человека, как я». «Они» — это были революционеры. «Что ставили вы в вину королю?» — спрашивает Пакье. «Да на всех не угодишь... Есть такие люди, которые никогда не бывают довольны». — «Кто толкнул вас на преступление?» — «Это была резвая мысль» («une idee folâtre»), — отвечает Фиески на своем забавном французском языке. — Я совершил большое преступление, но побуждения у меня были патриотические». — «Во Франции настоящие патриоты настроены конституционно-монархически», — спорит с ним сановник. «Собственно, я начал с бонапартизма», — не совсем кстати замечает Фиески. Не думаю, чтобы он хотел сказать колкость, — с бонапартизма начал и сам барон (впоследствии герцог) Пакье: этот любезный, обходительный, почтенный человек, проживший без малого сто лет, служил верой и правдой и Наполеону, и Людовику XVIII, и Людовику Филиппу. Фиески, вероятно, его биографии и не знал.
В Париже он сошелся с революционерами Море и Пепеном. Точнее, это были не революционеры, а люди революционно настроенные. Они хотели убить Людовика Филиппа по идейным соображениям: король был препятствием к установлению добродетельной республики. Собственно, в случае смерти короля, на престол немедленно вступал его старший сын: добродетельная республика не могла установиться сама собой. Никакой «связи с массами» у заговорщиков не было; вооруженного восстания они не готовили, хоть, быть может, и рассчитывали, что под влиянием убийства Людовика Филиппа народ сам бросится на баррикады, — а там будет видно. На втором заседании суда Фиески объяснил свои планы: «Я собрал бы 200 человек и сказал им: если среди вас есть хоть один более способный, чем я, пусть он займет мое место. Если же такого нет, власть будет моя. Тогда нам надо будет сражаться с внешним врагом на Рейне и с казаками, которые завидуют нашему отечеству...» Все остальное было в том же роде: государственную программу Фиески в самом деле можно назвать «резвой». Однако в более литературной форме почти такие же мысли и планы развивали тогда люди весьма знаменитые.
Нелегко разобраться в настроениях революционеров того времени. Третья республика дала им свою светскую канонизацию: чуть ли не в каждом городе Франции есть улицы Барбеса, Кине, Ламенне, Луи Блана, Карреля, Ледрю-Роллена. Но, в сущности, в борьбе короля с этими людьми именно Людовик Филипп отстаивал те принципы, которые стали основой современной Французской республики. Король очень не любил войну. Революционеры были настроены чрезвычайно воинственно. Ламенне проповедовал «священный союз народов против королей»; Луи Блан настаивал на установлении французского протектората над Константинополем — правда, в интересах освобождения балканских племен; Арман Каррель требовал интервенции для борьбы с тиранами Европы. «Что такая интервенция весьма смахивает на войну, это возможно. Оппозиция этого не отрицает, но она нисколько не боится европейской войны», — писал этот талантливый публицист, «державший в одной руке шпагу, а в другой — Вергилия».
Все эти люди, отстаивавшие общечеловеческое революционное братство, как и большевики, ненавидели друг друга. Зато сходились они на культе баррикад и ежедневно склоняли во всех падежах это ныне развенчанное слово, потерявшее не только политический, но и технический смысл, — какие баррикады в век танков и аэропланов. В благодушнейшем Людовике Филиппе они видели кровавого деспота, но Наполеона I почитали чрезвычайно, — Арман Каррель ни одной статьи не мог написать, не упомянув Наполеонова имени. (Беспрестанно бряцал чужой шпагой, впрочем, и Тьер, человек вполне штатский.) В нынешней Франции и бонапартизм, и интервенция, и любовь к баррикадам официальным поощрением не пользуются.
Неточность в установлении традиции Третьей республики еще яснее сказывается в области хозяйственной. Правители нынешней Франции, конечно, остолбенели бы от ужаса, если б им предложили десятую долю мероприятий, значившихся в экономической программе тех людей, которым на улицах Парижа давно поставлены памятники. Этого я касаться не буду. Ограничиваясь взглядами Фиески и его ближайших товарищей, скажу, что один из них, самый главный, так излагал судьям свои замыслы по хозяйственной политике: заговорщики предполагали тщательно проверить происхождение богатства каждого состоятельного гражданина; по окончании проверки честно разбогатевшим гражданам было бы оставлено не более 300 тысяч франков, а что свыше этой суммы, было бы отобрано в казну. Любопытно, что судебный отчет отмечает на этом месте процесса «продолжительное движение в зале» — люди, довольно хладнокровно слушавшие рассказ о подготовке и осуществлении одного из самых кровавых террористических актов истории, содрогнулись, когда речь зашла о проверке происхождения богатств и о 300-тысячной предельной норме.
По-видимому, Фиески порою искренно верил: стоит убить Людовика Филиппа, и во Франции установится добродетельная республика, которая накормит народ, не будет заключать на десять лет в тюрьму бедных людей за сомнительное, ничтожное преступление, да еще объявит войну казакам и отомстит за 1812 год. Однажды, перебирая свои военные воспоминания, Фиески задал себе вопрос: как небольшой гарнизон мог бы защищаться от превосходных сил врага? Что, если каждому солдату дать по нескольку ружей? Нельзя ли придумать такое приспособление, при помощи которого один солдат мог бы стрелять из десяти ружей одновременно? Так возникла идея адской машины.
Он объяснил свое изобретение Море, — вот бы устроить такую штуку для баррикад? Море заинтересовался чрезвычайно. Но, по его мнению, машине следовало дать другое назначение: ничего лучше и придумать нельзя — для убийства тирана. Фиески заволновался. Этого он в мыслях не имел. Однако сгоряча он согласился с Море: в самом деле, отчего бы и не убить короля? Были у него возражения практические: машина обойдется ведь франков в пятьсот, где достать такую крупную сумму? — Ничего, деньги даст Пепен... Все это дело поразительно по сочетанию необыкновенного хладнокровия людей с истинно кустарным в политическом отношении планом.