Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 72



Наконец этот миг наступил; древняя атавистическая память об охотничьем ритуале (потому что убийство тоже имеет свои правила) подсказала Эккерсу: надо кончать.

Он приблизился к бегущей фигуре со спины, протянул руку, схватил за темные волосы, быстрым движением запястья повернул ей голову, открывая ножу доступ к длинному белому горлу.

Дебра набросилась на него с яростью, которой он не ожидал. Тело у нее оказалось гибким, крепким и сильным, и теперь, когда она знала, где он, она рвала его с силой загнанного зверя.

Эккерс не был готов к этому, нападение сбило его с ног, а она не удержалась и упала на него. Он выронил нож и фонарь и вскинул руку, защищая глаза, потому что Дебра пыталась вцепиться в них длинными острыми ногтями. Он чувствовал, как она разрывает ему щеку и нос, воя, точно кошка, потому что в этот миг сама превратилась в зверя.

Он отпустил ее волосы и отпихнул от себя женщину, удерживая ее правой рукой. И ударил. Хрястнул будто деревянной дубиной, жестоко и сильно. Так он оглушил Лабрадора и сломал ему челюсть. Удар пришелся Дебре в висок, глухой, как стук топора по древесному стволу. Она перестала бороться. Эккерс встал на колени и, держа ее здоровой рукой, другой безжалостно бил ее, бил по голове. В свете упавшего фонаря было видно, как у нее носом пошла кровь, а удары продолжали сыпаться на ее голову. Дебра давно уже отключилась, а он все не мог остановиться. Наконец успокоился и встал. Подошел к фонарю и посветил в траву. Блеснул нож.

Существует древняя церемония, завершающая охоту. И кульминация этой церемонии – потрошение, когда торжествующий охотник вспарывает добыче брюхо, просовывает в разрез руку и вытаскивает еще теплые внутренности.

Иоганн Эккерс подобрал нож и поставил фонарь так, чтобы он освещал тело Дебры.

Он подошел к ней и ногой перевернул на спину. Темная грива влажных волос закрыла ей лицо.

Он склонился к ней и просунул согнутый палец под платье. Рывком разорвал, и в свете фонаря блеснул ее большой вздутый живот. Белый, спелый, с черной ямкой пупка в середине.

Эккерс захихикал и ладонью отер с лица дождь и пот. Потом покрепче взял рукоять ножа, чтобы одним махом вспороть живот от самой грудной клетки, но при этом не задеть внутренности – искусный, как у хирурга, удар; он делал это за свою жизнь десять тысяч раз, не меньше.

И тут краем глаза он уловил какое-то движение и поднял голову. На него молча летела черная собака, ее глаза горели в свете фонаря.

Он успел вскинуть руку, защищая горло, и мохнатое тело обрушилось на него. Они покатились по земле. В конце концов Зулус оказался наверху, не способный вцепиться во врага из-за искалеченной челюсти.

Эккерс изменил наклон ножа и ударил собаку в грудь, сразу найдя ее верное сердце. Зулус взвизгнул и затих. Эккерс отбросил его в сторону, подобрал нож и направился к тому месту, где лежала Дебра.

Но Зулус дал Дэвиду возможность успеть вовремя.

Дэвид бежал к Эккерсу. Тот смотрел на него мутными зеленоватыми глазами. Он угрожал Дэвиду длинным ножом, руки его были в собачьей крови. При этом он склонял голову так же агрессивно, что и его бабуин.

Дэвид ткнул ружьем прямо ему в лицо и выстрелил из обоих стволов. Заряд снес Эккерсу голову до самого рта, превратил ее в ничто. Эккерс упал на траву, ноги его конвульсивно задергались, а Дэвид отбросил оружие и подбежал к Дебре.

Он склонился к ней и прошептал:

– Моя дорогая, о моя дорогая! Прости меня, пожалуйста, прости. Я не должен был оставлять тебя.

Он осторожно поднял ее и, прижимая к груди, отнес в дом.



На рассвете родился ребенок. Девочка, крошечная, сморщенная, недоношенная. Если бы медицинская помощь была доступна, возможно, она бы и выжила, потому что отчаянно боролась за жизнь. Но Дэвид был неуклюж, неумел и невежествен. Вздувшаяся река отрезала его от мира, телефон по-прежнему молчал, а Дебра не приходила в себя.

Когда все кончилось, он завернул маленькое тело в чистую простыню и нежно положил в приготовленную для ребенка колыбель. Его терзало тяжкое чувство вины: он не сумел защитить тех двоих, что нуждались в нем.

В три часа дня Конрад Берг переправился через ручей Лузана – вода кипела вокруг колес его большого грузовика, – а в шесть Дебра уже лежала в отдельной палате нелспрейтской больницы. Два дня спустя она пришла в сознание, но лицо у нее распухло и потемнело от кровоподтеков.

С вершины холма над домом, с естественной смотровой площадки, открывался вид на все поместье Джабулани. Это было одинокое тихое место, и здесь похоронили девочку. Дэвид своими руками вырубил в скале могилу.

Хорошо, что Дебра не держала ребенка в объятиях, не прижимала к груди. Не слышала плача девочки, не ощущала ее детского запаха. Поэтому ее печаль не была горькой и разъедающей. Они с Дэвидом часто навещали могилу. Однажды воскресным утром они сидели там на каменной скамье, и Дебра впервые заговорила о другом ребенке.

– Ты так долго тянул с первым, Морган, – пожаловалась она. – Надеюсь, теперь ты освоил методику.

Они спустились в дом, прихватили удочки и корзину с едой и поехали в "лендровере" к прудам.

За час до полудня начали клевать мозамбикские лещи, они сражались из-за толстых желтых древесных личинок, насаженных на крючки Дэвидом. Дебра поймала пять (все не менее трех фунтов весом), а Дэвид – больше десятка крупных голубых рыбин, прежде чем клев прошел. Тогда они оставили удочки и открыли корзину.

Потом лежали на одеяле под распростертыми ветвями хинных деревьев и пили холодное вино из переносного холодильника. Африканскую весну сменило лето, буш полнился шорохами и невидимой деятельностью. Ткачики, склоняя черные головы, вили свои гнезда-корзинки, сверкая во время работы ярко-желтыми перьями. На дальнем берегу пруда маленький блестящий зимородок сидел на сухой ветви над неподвижной водой, потом неожиданно срывался, голубая вспышка разрывала поверхность, и он выныривал с серебряной рыбешкой в клюве. Стаи желтых, бронзовых, белых бабочек лепились к краю воды. На вершине утеса, высоко над спокойными прудами, на пути к улью мелькали, как золотистые пятна света, пчелы.

Вода привлекала к себе жизнь, и вскоре после полудня Дэвид коснулся руки Дебры.

– Здесь ньяла... – прошептал он.

Они вышли из рощи на дальней стороне пруда. Робкие, пугливые, подходили на несколько шагов, останавливались, чтобы осмотреться большими темными глазами, поворачивая морды, расставив уши; полосатые, изящные, прекрасные, они сливались с тенями рощи.

– Самки все стельные, – сказал Дэвид. – Стел начнется через несколько недель. Все плодоносит. – Он повернулся к ней, она почувствовала это и потянулась ему навстречу. Когда ньяла напились и исчезли, а над головой, издавая свой причудливый охотничий крик, на темно-каштановых крыльях закружил белоголовый орел, они занялись любовью в тени у спокойной воды.

Дэвид рассматривал лицо Дебры. Она лежала под ним, закрыв глаза, темные волосы разметались по одеялу.

Синяки на лице пожелтели и побледнели: прошло уже два месяца, как она вышла из больницы. На фоне бледно-голубого синяка ясно выделялся шрам от осколка гранаты. Щеки Дебры раскраснелись, легкая испарина выступила на лбу и верхней губе, она издавала легкие воркующие звуки и иногда начинала скулить, как щенок.

Дэвид смотрел на жену, охваченный страстью. Сквозь листву пробился случайный солнечный луч и упал на ее лицо, омыв его теплым золотым светом, придавая ему сходство с лицом мадонны с какой-нибудь средневековой фрески. Для Дэвида это было слишком, любовь обрушилась на него как волна, и Дебра ощутила это и застонала. Она широко раскрыла глаза, и он заглянул в их испещренную золотыми искорками глубину. Зрачки казались огромными черными озерами, но когда солнечный свет ударил прямо в них, они сузились и превратились в точки.

Даже опьяненного нежными чувствами Дэвида поразило это явление, и когда потом они тихо лежали рядом, Дебра спросила: