Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 83

Игнат умолк, посмотрел на высокий мстинский берег и подумал: чего это разболтался? Не выдержал. А как было выдержать? Не на той неделе началось в нем все это, когда зашел проведать больного Еремея Ефремова. Прожил человек на земле столько лет, а зачем? Кому доброе сделал? Много ли наработал? И не директор комбината всколыхнул его, когда спросил: «Ну как, старик, о пенсии не помышляешь?» Все началось раньше. Еще до того, как в войну охранял завод. А не появилось ли это желание выложить все, что есть на душе, в тот день, когда руку ему зажало диском турбины? И вдруг он понял, почему готов раскрыть свою душу перед Танюшкой. Она его внучка, она его наследница, его будущее! Он исповедуется перед будущей жизнью. Поймет ли, примет? И, круто повернувшись к Татьяне, он неожиданно спросил:

— Разве ты по-настоящему понимаешь, что такое мужик? Так вот, слушай. Мужик хитер, где надо соседа одурачить. Из одной портянки две скроить, по дыму учуять, что в печи варится. А когда дело коснется большой жизни — слепец. Мужики и кроты схожи. Оба хорошо рыхлят землю, только ничего, кроме нее, не видят. Видишь ли, вступил я в колхоз, обидно мне стало, что Князев бьет мою Находку. Взять бы этого Афоньку за грудки, тряхнуть, и все в порядке. А я бросился у колхоза лошадь отнимать. Не думал, где интерес всей моей жизни, забыл, что вслед за мной начнут рвать только-только скроенный да сшитый на живую нитку колхозный армяк. Чуешь, что значит мужик? За свое малое он порушит все общее, большое. И на этом малом голову ломает. Страшно подумать теперь: из-за клячи под выселение пошел, на высылку. Вот это и есть мужик! И себе сколько лет жизни испортил, и отцу твоему, да и тебя царапнуло. Ну да об этом я тебе уже говорил. А теперь слушай дальше. Бежал я из обоза. И опять как мужик. Ефремов меня подговорил, а я, как дурак, бултых головой в омут. Сбежал, устроился на комбинате, и одно в голове — а вдруг узнают, кто я? Не сладкая жизнь. Идет к тебе прораб, ну, думаю, сейчас скажет: пожалуйте в отдел кадров; в окне фуражка милиционера — сердце в пятки: не иначе, как за тобой. У страха глаза велики, а у мужика-беглеца — что плошки.

Встретил я тогда Чухарева, а он мне и говорит: «Видишь, мужики что делают? Валом из деревни прут!» — «А кто хлеб будет сеять?» — спрашиваю. Известно, кто про что, а мужик о хлебе тужит. А он засмеялся: «Хлеб сеять еще народа в деревне пруд пруди. Ты на другое смотри. Кто бежит? Кому колхоз не по нутру иль из худых колхозов. А куда идут? В город! Стало быть, рабочим классом эти мужики становятся. Так сказать, ведущим классом. Верно?» — «Верно», — отвечаю. «Так что ж, — говорит, — выходит? Куда же этот рабочий класс заведет, ежели он супротив колхозов? Чуешь, как оборачивается дело?» Только мне тогда эта материя была не по уму. Да и сердце не тем боком чуяло. Но поварило меня в заводском котле и подсолило. А тут эта история с турбиной произошла. Рукой туда, в выемку вала, я сунулся как мужик, но как рабочий человек диск не дал исковеркать. А Чухарев чем грозил? Смотри, какой идет рабочий класс. Что ж, не худой рабочий класс!

Игнат снова умолк и, словно собравшись с мыслями, продолжал:

— И только одна сила была, которая из нас, мужиков, могла сделать такой рабочий класс! Партия! Она не испугалась нас, мужиков из деревни. И встретила не как чужих, а как своих и направила, куда нужно было. Партия, она знала: великая сила нужна великой стране. Не отвела в сторону, не построила запруду, а приняла на свое колесо. И оно, это колесо, всю землю поворачивает.

Игнат остановился, перевел дыхание и произнес:

— А на душе, Танюшка, опять беспокойно. Вот был я у Ефремова. А ушел и сам себе говорю: ты, Игнат, не Еремей, не зря по земле ходишь. Смотри, целый комбинат стоит, там твои труды есть. Смотри, целые поезда с огнеупором, что ни день, на металлургические заводы отправляют — и там немало твоих трудов. А все-таки чего-то тебе не хватает. Вроде как не делаешь всего того, что тебе полагается. Бывало, утром идешь цехом — любо взглянуть вокруг. А теперь не тот, что ли, колер? И то не нравится, и это бы подправил. Один раз на директора налетел: что вы там со своей реконструкцией долго возитесь? Много мне жизнь задавала загадок. Как мог, разгадывал, а эту не могу. Хожу вокруг да около, а в суть не вникну. Иной раз казалось, вот-вот весь смысл ухвачу, а он — нырк — и спрячется. И вдруг все понял: должен я в партию вступить.

Впереди шумели никогда не замерзающие мстинские пороги. Игнат свернул к берегу, распахнул полушубок и достал из кармана часы. Словно проверяя их, он посмотрел на солнце и сказал, легко поднимаясь по крутой снежной тропе:

— Тут, пожалуй, мне будет ближе!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Сухоруков ждал Игната в своем парткомовском кабинете, где часто в воскресные дни по утрам, как говорили, он работал над какой-то книгой.

— Так какой у тебя разговор ко мне, старик? — встретил он Тарханова, усаживая его рядом с собой.

— Большое дело...

— Выкладывай, Игнат Федорович.

— Не знаю, с чего и начать... ну, в общем, так! Ты меня раскулачивал, верно?

— Был грех.





— Тут еще как сказать, чей грех, а чья вина. Не ты, так другой. Но теперь мне с тобой никак не разминуться. Хочу в партию идти. И пришел к тебе, Алексей Иванович, за рекомендацией... Коль считаешь меня достойным — не откажи, а коль сомневаешься, так не стесняйся — бей наповал, отказывай.

— И давно ты об этом думаешь?

— Раньше тоже, бывало, говорил себе: а что, Игнат, ты вроде как не хуже иного партийца? А сейчас места себе не нахожу, все в одну точку уперлось: должен ты стать партийцем, иначе нет для тебя жизни.

— Это ты силу свою ищешь, Игнат Федорович. Ты понимаешь, есть человек, который всю жизнь проживет беспартийным — и ничего. А в жизни другого должна наступить такая пора, когда он должен стать, когда он не может не стать сильнее, чем был вчера, когда он понимает, что именно он прежде всего должен быть коммунистом, и тогда, в этот великий час, он вступает в партию. Видно, и твоя пора пришла, Игнат Федорович.

— А примут?

— Приходи в середине недели за рекомендацией.

— Старик ведь я.

— Одно яблоко в июле зреет, а другое только-только в сентябре.

— Поздний антон?

— Да, антон! Но кто сказал, что поздний хуже?

В тот день, вернувшись от Сухорукова, Игнат зашел к внучке в ее комнату и сказал, присаживаясь на диван:

— Так что вот, Танюшка, какие дела. На старости лет и я в партию пошел. Не могу иначе. Не вступить в партию — все равно что не жить. А жить очень хочется. Оно, конечно, как партийному, придется на новые обороты переходить. Известно, с коммуниста и спрос коммунистический. Только машине страшно не тогда, когда она скорость прибавляет, а когда со всего хода тормоз дает. Вот так! И знаешь, о чем я сейчас думаю? Ты скажи, сколько во всем мире мужиков?

— Не знаю, деда.

— Миллиард будет? Не меньше. И не каждый ведь понимает еще, где его главный интерес. Ведь что боязно: придет время сообща работать — кто бросится за своей Находкой, кто за таким, как Ефремов, пойдет и, надо и не надо, попрет в город. Может так быть? А почему не может? Так вот, Танюшка, как бы этим людям рассказать про себя, чтобы они знали, по какой дороге идти им и не плутать, вроде меня, невесть где? Многое я бы дал тому, кто бы меня вовремя вразумил: куда идешь, Игнат? Против себя идешь! Только какое там вразумление могло быть, когда шли мы нехоженой дорогой, примеру не видели, а мужик, известно, не то что слову, глазам не верит, ему дай пощупать. Вот о чем думаю. Было время — кроме своей полосы, ничего не знал, а теперь совсем другое беспокойство у меня. Выходит, моя полоса — вся земля, весь мир. И на этой земле нашел я правду. Долго искал, а нашел. Вот только не знаю, примут ли меня в партию. Не один Сухоруков решает. Тут и партком, и горком. Но все равно — назад ходу нет.

Смеркалось, когда в коридоре раздался звонок. Татьяна бросилась к дверям и увидела перед собой Ульку. Хотя стояла зима, но ее лицо было загорелое, и Татьяне показалось, что вместе с подругой к ней в комнату ворвался с полей весенний ветер, резкий, обжигающий и еще не успевший потеплеть после долгой зимы. Обнимая Татьяну, Уля сказала простуженным грубоватым голосом: