Страница 41 из 53
Мрачным нам показался город; везде беспорядочная толпа солдат, у лавок длинные очереди, а на домах везде грязные красные тряпки. Подъехали к министерству юстиции. Там высокая, крутая лестница, — было трудно подыматься на костылях. Ноги тряслись от слабости. Офицеры привели нас в комнату на третьем этаже без мебели, с окном во двор; после внесли два дивана; грязные солдаты встали у двери. Я легла, усталая и убитая горем. Темнело…
Вечером влетел Керенский и спросил Лили, став спиной ко мне, топили ли печь? Он вышел. Нам принесли чай и яйца и затопили печь. Конвойный солдат Преображенского полка, оказался добрый и участливый. Он жалел нас и, когда не было посторонних, бранил новые порядки, говоря, что ничего доброго не выйдет. Мы не спали, ночь тянулась, нам было холодно и страшно.
Начало рассветать. Я так устала и настолько плохо себя чувствовала, что Лили попросила доктора. Но пришел офицер от Керенского с заявлением, что доктор занят с военным министром Гучковым, но что меня отвезут в лазарет, где будет хорошее помещение, врач и сестра. Что же касается Лили, то ее ожидает приятная новость (и в самом деле Лили отпустили через день). Я отдала Лили Дэн некоторые золотые вещи; она же дала мне полотенце и пару чулок, которые я носила все время в крепости. Солдатские чулки я не могла одевать на свои больные ноги и за неимением платка или тряпки, мочила эти грубые чулки я прикладывала на сердце, когда бывали припадки. Чулки Лили совершенно изорвались, но штопать их я не могла, так как иметь при себе нитки и иголки не разрешалось.
В 3 часа полковник Перетц я вооруженные юнкера меня повели. Обнявшись, мы расстались с Лили. Внизу Перетц приказал мне сесть в мотор; сел сам, юнкера сели с ним, и всю дорогу нагло глумился надо мной. Я старалась не слушать. «Вам с вашим Гришкой надо бы поставить памятник, что помогли совершиться революции!» Я перекрестилась, проезжая мимо церкви. «Нечего вам креститься», — сказал он, ухмыляясь, — «лучше молились бы за несчастных жертв революций»… «Вот всю ночь мы думали, где бы вам найти лучшее помещение, — продолжал полковник, — и решили, что Трубецкой бастион самое подходящее!» После нескольких фраз он крикнул на меня: «Почему вы ничего не отвечаете?» — «Мне вам нечего отвечать», — оказала я. Тогда, он набросился на Их Величества, обзывая их разными оскорбительными именами и прибавил, что вероятно у них сейчас «истерика» после всего случившегося. Я больше молчать не могла и сказала: «Если бы вы знали, с каким достоинством они переносят все то, что случилось, вы бы не смели так говорить, а преклонились бы перед ними». Перетц замолчал.
Описывая эту поездку в своей книге, Перетц упоминает, что был поражен сказанным мною, а также тем, что я не отвечала на его оскорбления и что у меня были «дешевенькие кольца на пальцах». На Литейном мы остановились. Он послал юнкеров с поручением к своим знакомый; юнкера выглядели евреями, но держали себя корректно. Полковник благодарил их за их верную службу революции. Подъезжая к Таврическому Дворцу, он сказал, что сперва мы едем в Думу, а после в Петропавловскую крепость. Хорошо, что в крепость, почему-то подумала я; мне не хотелось быть арестованной в Думе, где находились все враги Их Величеств.
Мы прошли в Министерский павильон, где в комнате сидело несколько женщин; вид у них был ужасный: бледные, заплаканные, растрепанные. Все помещения и коридоры были полны арестованными. Я увидала госпожу Сухомлинову и с ней поздоровалась. Мне сказали, что меня повезут с ней вместе. Мне назвали еще двух дам — Полубояринову и Риман. Последняя очень плакала; ей сказали, что ее освобождают, а мужа нет. Хорошенькая курсистка, которая, по-видимому, была приставлена к арестованным женщинам, упрекнула Риман; «Вот ее увозят в крепость, и она спокойна», — сказала она, указывая на меня, — «а вас освобождают, и вы плачете». Когда нас увозили, Риман перекрестила меня.
Страшное чувство было у меня, — точно все это происходило не со мной. Я ни на кого не обращала внимание. В мотор села также та же молоденькая курсистка Она участливо меня спросила, не может ли она дать что-нибудь знать моим родителям. Я поблагодарила ее и дала номер телефона. После я узнала, что она сейчас же им позвонила. Керенский накануне отказал дать им знать. Перетц усмехнулся, заметив: «все равно будет напечатано в газетах, что ее заключили в крепость, и все узнают». — «Вот это хорошо», — ответила я, — «тогда многие помолятся за меня!»
Миновав ворота крепости, подъехали к Трубецкому бастиону. Полковник крикнул, что привез двух важных политических преступниц. Нас окружили солдаты. Было очень скользко, и вышедший навстречу офицер, казак (Берс) помог мне идти. Он сказал, что заменяет коменданта. Мы шли нескончаемыми коридорами. Меня толкнули в темную камеру и заперли.
Тот, кто переживал первый момент заключения, поймет, что я пережила: черная, беспросветная скорбь и отчаяние. Я упала на железную кровать; вокруг на каменном полу — лужи воды, по стенам текла вода, мрак и холод; крошечное окно у потолка не пропускало ни света, ни воздуха, пахло сыростью и затхлостью. В углу клозет и раковина. Железный столик и кровать приделаны к стене. На кровати лежали тоненький волосяной матрац и две грязные подушки. Я услышала, как поворачивали ключи в двойных замках огромной железной двери, и вошел ужасный мужчина с черной бородой, с грязными руками и злым, преступным лицом, окруженный толпой наглых, отвратительных солдат. Солдаты сорвали тюфячек с кровати, убрали вторую подушку и потом начали срывать с меня образки, золотые кольца. Этот субъект заявил мне, что он здесь вместо министра юстиции и от него зависит установить режим заключенным. Впоследствии он назвал себя — Кузмин, бывший каторжник, пробывший 15 лет в Сибири. Когда солдаты срывали золотую цепочку от креста, они глубоко поранили мне шею. Крест и несколько образков упали мне на колени. От боли я вскрикнула; тогда один из солдат ударил меня кулаком и, плюнув мне в лицо, они ушли, захлопнув за собою железную дверь. Холодная и голодная, я легла на голую кровать, покрылась своим пальто и от изнеможения и слез начала засыпать под насмешки и улюлюкание солдат, собравшись у двери и наблюдавших в окошко. Вдруг я услышала, что кто-то постучал в стену, и поняла, что верно это госпожа Сухомлинова, заключенная рядом со мною, и в эту минуту это меня нравственно поддержало.
После этого я заснула, так как следующее, что я помню, это то, что появился солдат с кипятком и куском черного хлеба; чай я могла получать лишь потом, когда мне прислали денег. Первые дни я пила один кипяток. Засыпала с корочкой черного хлеба во рту.
В первый день пришла какая-то женщина, которая раздела меня до нага и надела на меня арестантскую рубашку. Как я дрожала, когда снимали мое белье… Платье разрешили оставить. Раздевая меня, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. Помню, как было больно, когда солдаты стаскивали его с руки. Даже черствый каторжник Кузьмин, присутствовавший при этом, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо заметил: «оставьте, не мучьте! Пусть она только отвечает, что никому не отдаст!»
Я голодала. Два раза в день приносили полмиски бурды, вроде супа, в которой солдаты часто плевали, клали стекло. От него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, проглатывая немного, чтобы только не умереть от голода; остальное же выливала в клозет, выливала по той причине, что, раз заметив, что я не съела всего, тюремщики угрозили убить меня, если это повторится. За все эти месяцы мне не разрешили принести еду на дома. Первый месяц мы были совершенно в руках караула. Все время по коридорам ходили часовые. Входили в камеры всегда по несколько человек сразу. Всякие занятия были запрещены в тюрьме, «занятие — не есть сидение в казематах», — говорил комендант, когда я просила его разрешить мне шить.
Жизнь наша была медленной смертной казнью. Ежедневно нас выводили ровно на 10 минут на маленький дворик с несколькими деревцами; посреди двора стояла баня. Шесть вооруженных солдат выводили всех заключенных по очереди. В первое утро, когда я вышла из холода и запаха могилы на свежий воздух, даже на эти 10 минут, я пришла в себя, ощутив, что еще жива и как-то стало легче. Ни один сад в мире не доставлял никому столько радости, как наш убогий садик в крепости. В баню водили по пятницам и субботам раз в две недели; на мытье давали полчаса. Водила нас надзирательница с часовым. Ждали мы этого дня с нетерпением. Зато на другой день мы лишались прогулки, так как все в один день не успевали помыться, а пока водили в баню, гулять не разрешалось.