Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 59

Одним из офицеров, погибших в этой атаке, оказался Роберт Гренфелл, с которым Черчилль познакомился по дороге из Каира. «Для меня, – писал Черчилль матери, – это перечеркнуло всю радость и возбуждение». Еще двое его друзей получили ранения. Погиб и Хьюберт Ховард, который остался невредим во время атаки, но по иронии судьбы был убит своим же артиллерийским снарядом. Узнав, что Ховард убит, а другой корреспондент Times ранен, Черчилль понял, что газета осталась без корреспондентов, и отправился в штаб армии. Там он спросил у своего друга, полковника Уингейта, можно ли отправить телеграмму. Уингейт согласился, и Черчилль, не мешкая, написал на имя редактора Times в Каире развернутую информацию о бое и кавалерийской атаке. Телеграмма прошла цензуру, но Китченер не разрешил ее посылать. «Не сомневаюсь, – написал Черчилль редактору две недели спустя, – Китченер отказал бы в этом любому действующему офицеру, но ни одному с таким удовольствием, как мне».

Через два дня после сражения Черчилль выехал из Хартума на поле битвы. «Я хотел подобрать несколько пик, – объяснил он матери и добавил: – Я напишу историю этой войны». То, что он там увидел, подтвердило суровую реальность. Было убито более десяти тысяч дервишей, около пятнадцати тысяч – ранено. Тяжелораненых бросили умирать на поле боя. Картина была ужасной. Черчилль увидел сотни тяжелораненых, которые трое суток ползком добирались до берега Нила и умирали у воды или, потеряв силы, лежали в кустах. Описывая это в книге «Война на реке» (The River War), он заметил: «Возможно, боги запретили человеку месть, потому что решили оставить себе столь пьянящий напиток. Но чаша не допита. Осадок отвратителен на вкус».

В своей книге Черчилль особенно откровенно критиковал Китченера. По поводу убийств раненых дервишей он написал: «Суровость и безжалостность командующего передавались войскам, и победы сопровождались актами варварства, не всегда оправданного даже дикими и жестокими обычаями дервишей». В Хартуме Черчилль посетил развалины священной гробницы Махди. «По приказу сэра Китченера, – писал он в «Войне на реке», – гробница была осквернена и сровнена с землей. Тело Махди выкопали. Голова была отделена от туловища и – цитирую официальное разъяснение – «сохранена для дальнейшего размещения». Эту фразу можно понять так, что ее собирались передавать из рук в руки до Каира».

В пассаже, который особенно разозлил Китченера, Черчилль добавил: «Если народу Судана Махди был неинтересен, то уничтожение единственного прекрасного сооружения, которое могло бы привлекать туристов и было бы интересно историкам, – это вандализм и недальновидность. Можно считать мрачным событием для Судана, что первое же действие цивилизованных завоевателей и нынешних правителей заключалось в уничтожении его единственной достопримечательности. Если, с другой стороны, народ Судана по-прежнему почитал память Махди, а более 50 000 человек всего неделю назад ожесточенно сражались, отстаивая свою веру, тогда я, не колеблясь, могу заявить, что уничтожение почитаемой ими святыни – безнравственный поступок, к которому истинный христианин в не меньшей степени, чем философ, должен испытывать отвращение».

Откровенность Черчилля наживала ему врагов на протяжении всей карьеры, но его характер произвел благоприятное впечатление на одного из сослуживцев, капитана Фрэнка Генри Идона, который в письме домой на той неделе отметил: «Он очень приятный и веселый парень. Он очень мне нравится и, кажется, унаследовал некоторые способности своего отца».

Готовясь к отъезду из Хартума, Черчилль узнал, что его сослуживцу, тяжелораненому офицеру Ричарду Молино, требуется срочная пересадка кожи. Он немедленно предложил свою, и необходимый кусок был вырезан у него с груди. «Это было чертовски больно», – вспоминал он позже. Через сорок семь лет Молино написал Черчиллю, который в то время был уже премьер-министром: «Я никогда не упоминал об этом, опасаясь, что меня сочтут хвастуном». Черчилль ответил: «Большое спасибо, дорогой Дик. Я часто думаю о тех давних днях, и мне было бы приятно, если бы ты демонстрировал этот кусок кожи. Сам я часто показываю место, с которого он был вырезан».

Черчиллю не терпелось вернуться в Лондон. Его злило, писал он матери, что Китченер «из мелкой зависти распорядился, чтобы я сопровождал транспорт, двигающийся долгим медленным маршем в Атбару. Почему? Разве не достаточно было рисковать жизнью и остаться в живых?». Продвигаясь на юг, он получил телеграмму от редактора Times, который просил его поработать корреспондентом на фронте. «Уже поздно, – ответил он, – но я тронут комплиментами в мой адрес». Тогда же он прочитал о грядущей морской операции Британии у острова Крит, где турки жестоко расправились с несколькими сотнями греков-христиан. В очередной раз он задумался об изменении планов, желая стать свидетелем новой военной кампании и описать ее. «Когда Фортуна в хорошем настроении, – говорил он матери, – нужно ловить удачу за хвост».

В письмах домой он размышлял о гибели Хьюберта Ховарда. «Ховард принадлежал к типу суровых ветеранов, – написал он леди Рэндольф. – Без малейших усилий могу представить, как он во всех подробностях описал бы тебе смерть твоего молодого сына».





Критский кризис, как это бывало и раньше, закончился слишком быстро, чтобы Черчилль успел им воспользоваться. Он возвращался в Лондон. «Не могу отделаться от ощущения, – писал ему принц Уэльский, – что более всего вам подходят парламентская и литературная деятельность. Монотонность армейской жизни и пребывание в Индии не привлекательны». По возвращении Черчилль выступил перед публикой в лондонском районе Ротерхайт, а затем в Дувре. Там, писал он матери, «в какой-то момент я потерял ход мысли и замолчал на некоторое время, пока не обрел его снова. Но, похоже, на это не обратили внимания». Действительно, в газетах его выступления освещались подробно и доброжелательно.

Финансовое положение Черчилля улучшалось. Morning Post заплатила 220 фунтов за письма из Судана. Ему также предложили 100 фунтов за публикацию романа в газете частями, что было большой редкостью. Это составляло 13 000 фунтов по курсу 1990 г.

Слухи о неизбежном приходе Черчилля в политику множились. В начале ноября статья в World утверждала, что он уходит из армии, чтобы занять должность секретаря заместителя военного министра Джорджа Уиндэма, и в самое ближайшее время станет членом парламента. «У него наверняка получится, – было написано в статье. – У него огромные амбиции, огромный апломб и безграничная энергия. Он унаследовал отцовские способности, и кроме того, он хороший оратор».

Но Черчиллю надо было возвращаться в Индию, в свой полк. Перед отъездом он оценил проницательность Памелы Плоуден, которой увлекся в Хайдарабаде. В конце ноября он написал ей, что она была права, предупреждая о его «способности наживать врагов», но утверждал, что ошибалась, считая, что он «не способен на чувство». Он писал: «Есть человек, которого я люблю больше других. И я буду ему верен. Я не ветреный ухажер, следующий мимолетным увлечениям. Моя любовь глубока и сильна. И ничто этого не изменит. Не исключаю, что буду разменивать ее на мелочи. Но большая ее часть останется неизменной – неизменной до самой смерти. Кто же тот человек, которого я так люблю? Знаешь, как говорят французы – «я скажу это на другой странице». Искренне твой, Уинстон С. Черчилль».

Отпраздновав двадцать четвертый день рождения, Черчилль отправился из Лондона в Индию. Проехав Европу на поезде, он сел на корабль в Бриндизи. «Осирис» уйдет не раньше полуночи, – писал он тетушке Леони 2 декабря, – но, боюсь, у меня вскоре начнется морская болезнь. Ненавижу море и испытываю органическое отвращение к путешествиям. Но такова уж моя судьба». А уже с борта «Осириса» он писал Джеку: «Проклятый корабль! Даже капитана тошнит. Никогда больше не стану путешествовать».

Черчилль решил в ближайшие полгода уйти из армии и заняться политикой, пока же свободное от службы время он посвящал книге. «Я сегодня не в духе, – писал он матери 29 декабря. – Работаю все утро, и никакого толку. Как-то не складывается, хотя стараюсь. Но не чувствую такой энергии, как в Англии, и упадок ее подавляет меня. Какой-то полный застой в мыслях». Вспоминая о Китченере, он добавил, что книга «становится довольно острой. Мой бывший командующий, как я теперь понимаю, вульгарный, примитивный и грубый человек».