Страница 19 из 60
— Что ты врешь?
— Уж не второй ли раз меня сватать хочешь? — захохотала она. — Цыц, мальчик! Распровидала я вашего брата, и все мне, до единого, из мужского пола попретили. Ты как? Кралю имеешь?
— Отколь такие слухи?
— Ладно уж. Срам твой наружу выводить не буду. Ты свое думай, я — свое. Сколько ведь их, нашей сестры, здесь! Как снегу в крещенский сочельник. Ваша радость — наша страда.
Она приблизила свое лицо со сверкающими глазами к его лицу.
— На моем-то позоре был?
— Был, как же.
— Каторжанкой чуть не стала. Других забрали, а меня на заводе оставили отбывать повинность, трудом искупить вину. Значит, во мне не все еще погасло.
— Ой ли?
— А что дивишься? Прежнего во мне, конечно, мало осталось. Вот гляди: то всё деньги копила, а сейчас ум копить начала и совесть, ведь я пролетарка. На соцгороде камни таскаю.
Силы во мне уйма. Да, голубь, весь народ теперь в поисках дорог. Вот и я дорогу найти задумала. Смогу ли, а?
— Почем знать. Тебе что дурно, то и потешно. Ты стала коренная баба, гулящая.
— Было времечко, осталось одно беремечко — вот что, сокол. Жизнь спешит так, что диву даешься.
— А скажи по правде, по истине, с хахалем теперь живешь?
— Теперь одна живу. А вот скоро вдвоем будем жить.
— С кем? — Иван спросил осипшим голосом.
— Не твое дело, — дразня, ответила Анфиса.
— Имеете, значит, промежду собой душевную связь. Больно понятно!
— Как же, парень.
— Конечно, тебе не прожить честью. Такая стала красавица да барыня, что и очей не отвесть, — сказал он едко.
Помолчали.
— Значит, меня не вспоминала?
— Ой, часто.
— По какой причине?
— По всякой. Вот вижу злого человека и думаю: а Иван был зол на момент. Вот увижу человека, который деньги себе лопатой гребет, и опять в голову лезешь ты — весь век каждую копейку горбом добывал. Или кто больно красно говорит — придется услышать, и вновь ты на разуме: вот, мол, Иван был и не хитер, и не зол, и не мудр, а пользы давал народу больше. Я стала очень раздумчивая. Дома я была хозяйкой и по-хозяйски думала, а теперь все потеряла и думами переменилась. Ведь живу-то я как! Хлеба — что в брюхе, платье — что на себе, не во что ни обуться, ни одеться, и в головах положить нечего. А почетность я имею больше середь людей. Вот как!
— Крестьянской жизнью, стало быть, недовольна? Емансипации захотела, как у нас в бригаде один говорит?
— Не всякую жизнь тоже и в крестьянстве можно хаять. В бывалошной жизни как: чтобы была баба и пряха, и ткаха, и жнея, и в дому обиходка, и к людям учтива, и мужику повинна, и старикам подчинна. Охота у меня к такой жизни давно отпала. При стариках еще. А теперь поворотила оглобли определенно и на всю жизнь. Поворачивай и ты.
Помолчали.
— Чудно мне на тебя глядеть теперь. Какой ты петух был у себя на насести, а здесь цыпленка плоше. Самый последний парень тебя замнет на собранье. Здесь голова всему вывеска. И сила уму уступает. И что в тебе? Несчастненький ты! Силищей хочешь мир удивить? Смешно! Бык мирской тебя сильнее, а его в местком не выберут. Не копьем пробиваются, а умом. А ежели бы ты был в ученье горазд да разумом тверд, так, может, я бы от тебя не отцепилась. А так ты мне зазорен. Добр ты, слов не говоря, да доброта без разума пуста. Всю жизнь ты будешь сердешным, поверь мне.
Сердце Ивана переполнилось обидой и тоской.
— Из тебя ничего не выйдет, — продолжала сокрушенно Анфиса, — разве слега на сарай. Да сараев ноне не строят. Прощай! Служи. Может быть, до стоящего рабочего дойдешь.
— Неужто и видаться со мной не хочешь? — спросил Иван с дрожью в голосе.
— Охоты нет.
Он схватил ее за руку в темноте, она даже вскрикнула от испуга.
— А как же мне? Стало быть, пропадать в печалях? Иссохну я, — голос его стал глуше.
— Ты ребенок разве? Сам про себя разумей всяк Еремей. Пусти руки! Я тебе чужая. И блузу отпусти: изорвешь — не купишь. О господи, разжалобился, как махонький! Ну?
Она захохотала на весь вагон и рванулась от него со всей силой.
Засуетились люди перед выходом. И вот от душевной боли, что ль, или от другого чего-либо, только ничего не мог Иван напоследок Анфисе сказать, только ловит ее руки, около неё увивается. Когда подъехали к хоздвору и толпа разделила их по выходе, он яростно стал ее искать в темноте. Наконец увидел знакомую фигуру на тропе.
— Последнее это слово твое? — крикнул он не своим голосом.
— А то как же? — долетел спокойный ответ.
И опять кто-то загородил ее. Долго Иван искал ее глазами в сумерках, средь барачных построек — нет, не углядел. Он понял, что она считает его плоте других и уж никогда к нему не вернется.
«Оно и верно, — пришло к нему на ум. — Я, конечно, не говорлив и не смекалист. Притом же и то в голову надо взять — всяких она видала и ото всех оскомину набило. Попробуй ее удоволь».
Рабочие кучками торопливо шли к баракам, попыхивая цигарками в сумерках.
Глава XI
«НЕВЗНАЧАЙНЫЙ» ПРЫЖОК
Выходным днем Ивана выделили в помощь плотникам, отделывающим главную контору завода. Вместительное деревянное здание в два этажа очень срочно отстраивалось. По правде говоря, Ивана томила дума о жене и работать охоты не было, но пошли все до единого из его партии, а отставать от всех он не умел.
Вплоть до обеда подтаскивали они плотникам тес, убирали леса где надо. Но тут вдруг случилась оказия. Иван был на верхнем этаже и строгал с приятелем тесину по указанию мастера, как вдруг раздались тревожные крики внизу, и машинист, обслуживающий бетономешалки, прибежал встрепанный на второй этаж и поднял тарарам.
— Братцы, — кричал он перепугавшимся плотникам, — покурить я вздумал и спичку в сторонку кинул, а она, окаянная, козырнула да в бак с бензином — хлоп! Бензин и принялся. Руками его не уймешь, надо звонить в пожарную часть, а то стена близко, вот-вот примется.
Только успел он договорить, как все почуяли запах гари, и прозрачный дым ворвался в незастекленные окна. Плотники ринулись глядеть в просветы рам.
Угол дома, сухой и смолистый, лизали языки огня. Подползали к простенкам второго этажа, извиваясь в разных цветах. Они росли ежесекундно. Иван услышал глухую тяжеловесную ругань по адресу машиниста и где-то грохот падающих инструментов. Плотники пытались выбежать на волю по деревянным бесстропильным лестницам и суматошно толпились на них.
Вскоре дым стал еще прозрачнее. На втором этаже сделалось тепло и угарно, как в натопленной бане. И все это как-то разом. За спиной Ивана вопили. Но тут его точно снесло с якоря: на память пришел огнетушитель, виденный им случайно и всего один раз в соседнем здании райкома. Что он дальше сделал — это ему рассказали потом, а сам он уже не помнил, как одним ударом кулака выколотил раму, как та, перешибленная, отлетела, кружась, далеко от корпуса, как потом сквозь пламя огня ринулся он стремительно вниз. Огнетушитель он раздобыл быстро, но этого тоже не помнит. Только отчетливо запечатлелось одно: товарищи по бригаде сцепились около горящего угла, и Вандервельде приминал огонь своей курткой, языки пламени лезли из-под нее. Вдруг Вандервельде привскочил, точно ужаленный, и у Ивана замельтешил в глазах огонек, сидевший на фуражке товарища, запахло сразу жженой тряпкой. Вандервельде принялся исступленно хлестать себя по голове голыми руками, а затем побежал по лестнице. Иван передал огнетушитель машинисту, а сам бросился наверх за Вандервельде, который успел схватить на ходу бачок с питьевой водой и волочил его за собой, гремя цепью и кружкой, стукающимися о ступеньки.
Очутившись наверху, Иван увидел, что Вандервельде, экономя воду, просунул из окна руку с баком и, отвернув кран, лил воду на угол, отворотясь от дыма и жара. Опустив потом опустошенный бачок, затанцевал по полу, вскидывая руки в воздух.
Мимо Ивана, осевшего вдруг на площадке лестницы, суматошно протопали товарищи, не взглянув на него, и раздался знакомый голос: