Страница 17 из 60
— По мне и тебя под сумленье возьмут, нынче все эдак — брат за брата, кто твой отец да кто твоя мать. Не говори ты, милый, никому о нашем сродстве до поры до времени. Горе мое, горе, у тебя сестра бандистка.
— Да что же ты? Не плачь, — сказал Мозгун, теребя ее за плечи. — Ты не хоронишь, ты из мертвых воскресаешь.
Она стала вглядываться в Гришку. Светлый волос, слегка косящий взгляд, суровое, угрястое лицо — вылитый отец. А в ней признавали обличье матери: пухлая, круглолицая. Говорилось у соседей про них: он некрасив, да разумен, она лицом пригожа, да с придурью.
И уже сидели они на топчане рядом, шепотом рассказывали Друг другу разное. Но на этот раз ничего толком не рассказали.
Перед уходом Мозгуна она сказала:
— А я впрямь сперва поверила: начальство, мол, ты большое, коль тебя в газетах хвалят. А ты вон какой — по отцовским пошел следам. Ну и это ладно. Слесарь — дело неплевое, все лучше, чем беспризорником шататься. Может, и до кооперативного работника дойдешь. Ой, гоже им живется, — нагляделась я, братец. Да и меня куда-нибудь пристроишь кстати. Ведь надоело мне на чужие карманы глаза пучить.
Мозгун улыбался, слушая речь сестры, а сам думал об исходе суда и о завязке переходниковского дела в бригаде. Это последнее казалось ему более путаным. Так оно и вышло.
Глава IX
«РЕЧЬ МОСКОВСКИ, ПОХОДКА ГОСПОДСКИ»
А на другой день вот как получилось. Землю бригаде не довелось копать, бригаду назначили на штурмы. Кончали установку металлоконструкций механосборочного цеха. Иван убежден был, что ему уже не придется работать там. Как проснулся, так приготовился к неприятностям и думал про себя:
«Будут приставать — пошлю всех к родной матушке. Скажут: “Ах, вон ты каков!” На это отвечу: ‘Таков-сяков, а лучше вас, большевиков”».
И безыменному врагу пригрозил про себя:
«Ты у меня кровью своею упьешься, кровавыми слезами выплачешься».
Он сидел на койке, ожидая задирок, но слышались только баламутные шутки в отношении Анфисы.
— Сдобная бабенка, ничего тут не скажешь, — говорил Вандервельде.
— Не баба, а прямо коммунотдел.
— Ванька-то повесил нос, — жаль, видно.
— Нет, братцы, не жаль. Уж он ли не силач — и то такую бабу не удоволил.
— О, богатырь-баба, баба-перец!
— Делюга!
— Бабий ум — бабье коромысло, и криво, и зарубисто, и на оба конца.
Вандервельде выделывал фокусы, Иван видел краем глаза. Срамно и непотешно Вандервельде целовал ладонь и отбрасывал поцелуй, говоря восторженно:
— Всю бы я тебя озолотил от пят до затылка, бриллиантами изуставил, только бы одно место пустым оставил.
Хлынул несдерживаемый хохот. Иван сидел мрачным, ждал попреков, но их-то и не было. Поэтому злоба спадала. Когда Скороходыч сказал:
— Вань, друг, поведай товарищам биографию твоей любви, для потехи.
Иван поднял кулак и потряс им в воздухе:
— Я тебе распотешу! Рожу растворожу и щеку на щеку помножу.
К ночи, когда пошли на стройку, Иван менее надсадно обижался за жену и за себя. «Как-нибудь образуемся, — стояло в голове. — Неужели по ней и меня произведут в контру?!»
Темными конструкциями механосборочный врастал ночью в самое небо. Рост цеха достигал завершения. Уже клепали и монтировали подстропильные фермы над колонками. Иван впервые увидал передвижные чикагские компрессоры, которые двигались в цехе как хотели. На железных крюках висели люльки с клепальщиками, последние передвигались вниз, по желанию, ползли от одного места к другому над головою Ивана. Клепка производилась при трех рефлекторных прожекторах, свет отбегал далеко к реке, отодвигая тьму ночи, оттого казалось кругом черно и таинственно. Платформы, груженные колоннами, подкрановыми балками, гулко въезжали по рельсам, проложенным внутри цеха, подходили, громыхая и урча, к тому месту, где бригада набрасывалась на груз и складывала его к фундаментам металлоконструкций. Все перемешивалось тут: и визг железа, и говор компрессоров, и перестукивание колес. А вверху, точно летучие мыши, качались в люльках клепальщики. Когда они вскрикивали, голос падал на землю градом, стремительно и рассыпчато, и это было страшно для Ивана. Мозгун отрывисто кидал слова по цеху, и эта работа, срочная и столь значимая, делала людей скупыми на слова, ловкими в приемах.
Иван поднимал за троих, вздыхая от тяжелых дум, и поглядывал на Мозгуна, который был хмур и сосредоточен. Он не сказал Ивану ни слова.
Это Ивана и тревожило и умиляло. Умиляло — оттого, что Мозгун, видно, не хотел бередить его ран; а тревожило молчанье его: думалось, что Мозгун обдумывал дело, считая его очень важным. Честь бригады ведь затронута, как же это Мозгуну снести?!
В перерыв, когда бригада расселась на фермах покурить, к Мозгуну подошел Вандервельде. Он сказал громко, возбужденно:
— Волнует и кровь мою тревожит одна, Гриша милый, задача. Вот соревнуемся мы с бригадой Сорокина и на буксире ее за собой ведем, вот премию получили, и нет у нас прогулов, подписались мы на заем «Пятилетка в четыре года» по восьмидесяти рублей с носу, изрядная циферь, выделили мы на хозяйственную работу кой кого из своей шатии, закрепились мы до конца строительства и выполняем планы. Похвально! Три десятка нас, молодцов, и есть такие — быка крепче. Выбросили мы из бригады лодырей и рвачей, прогульщиков и нытиков, но гнильца в бригаде у нас осталась, Гриша. Так не я один мекаю. Так лучшая наша братва мекает и по углам шепчется. Но я человек прямой.
— А кто же кривые? — перебил его Мозгун.
— Есть и кривые, — ответил Вандервельде и вдруг крикнул: — Ребятки, кто той мысли, что кривые завелись у нас в бригаде, высунь руку.
Десятки рук поднялись дружно, как частокол. Мозгун увидел, что Неустроев тоже с ними.
— Ты ихний вождь?
— Выразитель мнения, — перебил Неустроев. — Чтобы последовательным быть, надо очищаться безбоязненно. Вандервельде прав, несомненно. Вот что я думаю, а что сверх того, то от лукавого.
— А ты что думаешь? — спросил Мозгун Ивана среди всеобщей тишины.
— Я думаю, что от дерьма надо подальше, чтобы не замараться.
— Так ты что же с нами треплешься? — крикнул Вандервельде. — Давно тебе от нас путь-дорога. Мы народ занятый, некогда балясы точить.
— Я тебе на это вот что скажу, про твою занятость. Собака собаку в гости звала. «Нет, нельзя, недосуг». — «А что?» — «Да завтра хозяин за сеном едет, так надо наперед забегать да лаять».
— Убирайся от нас, пророк! — завизжал Вандервельде.
— Уйду, — ответил Иван угрюмо. — Эх, не рожи у вас, — кожа как еловая кора, ни совести, ни, чести. А тоже — читаете Ленина! Диву на вас даешься.
— А в чем диво? — закричали из партии Неустроева. — Глядите-ка, как язык развязался. В чем диво, — кричали, окружив его, — воровкин муж?
Иван плюнул на землю и раздумчиво сказал тверже:
— Вышли вам совершенные годы, пора бы вам всем жениться да дело свое знать, а вы, как нищие, скитаетесь туда-сюда, болтаетесь, мотаетесь и только выглядываете и вынюхиваете, как бы человека обидеть и на евонной спине к начальству ближе подъехать.
— Ого, здорово! А говорили про него — чурбан.
— Вот возьмите его, — продолжал Иван, указывая на Костыку, — речь у него московска, походка господска. Бородка Минина, а совесть глиняна.
Мозгун улыбнулся, кое-кто хихикнул.
— Катай дальше! — чей-то голос подбодрил Ивана.
— Кто наскочит, тот и в почете, кто краснобай, тот и в переднем углу, кто прислужник, тому и дело в руки.
— Это прямо открытая реакционность, — возмутился Костька. — Прекрати, Гриша, эту вакханалию!
— Травлю, ты хочешь сказать? Травлю выведенного из терпенья человека, травлю неграмотного крестьянина?
Голос Мозгуна звенел нескрываемой обидой. Стало тихо. Шептались у колонн. Кто-то вымолвил робко:
— Подработать вопросец надо. Или голоснуть.
Но все как-то впали в раздумье и пошли по местам. Многие заговорили, что Мозгун «что-то знает», другие решили: это «очередное его великодушие». Раздавались такие голоса: прельстился силищей Ивана. Бригада стала раскалываться.