Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 39

— Черт через трубу носит деньги ведьме. Вот откуда у них богатство.

Теперь старый Шишка торжествовал.

— А что, — повторял он, кто пришел на огонь? Из-за кого у коров пропало молоко?

Деревня была большая, и не всех занимал этот вопрос. Но во многих хатах в тот вечер бурлило, как в котле. Мужчины удивлялись и в то же время негодовали, пожимали плечами и стискивали кулаки, но говорили мало, как это всегда бывает, когда водка не развяжет им языки. Зато бабьи языки мололи не хуже мельницы. Быстрая, как белка, Розалька, шипя, словно змея, шмыгала из хаты в хату и со двора во двор, пока не пропели полуночные петухи. Степан с ребенком на руках вошел в пустую хату, вздул огонь, разжег лучину и, воткнув ее в щель в стене, наклонился, приблизив суровое морщинистое лицо к уснувшему в его объятиях сыну. Теплится ли еще жизнь в этом существе с уродливой головой, едва прикрытой тонкими льняными волосами? Глаза у него закрыты, и желтые ресницы касаются одутловатых щек, желтых, как воск. При свете лучины Степан вглядывался в лицо сына. Почему его сын рос таким хилым, когда сам он был одним из самых рослых и сильных мужиков не только в своей деревне, но и во всей округе? Горестно сжатые губы Степана зашептали над ухом ребенка:

— Ох, бедняжка ты, бедняжка! Когда ты был в утробе матери, батька твой колотил свою жену, до того ее ненавидел... а чуть ты немного подрос, гадина-мать лопатой ударила тебя по голове...

Выражение скорби смягчило его суровое лицо. Он поцеловал в лоб спящего ребенка, мальчик проснулся и обвил ручонками его шею:

— Тятя, есть!

Одной рукой прижимая к груди ребенка, другую Степан сунул в бездонную глубину печи и вытащил из нее горшок с остатками чуть теплой похлебки. Затем он достал деревянную ложку и принялся кормить сына. Похлебка капала с ложки и изо рта ребенка, стекая на шесток, ребенок, торопливо глотая, перхал и смеялся; по изборожденному бесчисленными морщинами лицу Степана тоже скользнула улыбка. Но вскоре он опять сурово сдвинул брови, и с губ его негромко сорвалось проклятие. Почему у него, богатого хозяина, в доме такое запустение, что собственного ребенка приходится кормить остатками холодной похлебки, а самому и вовсе нечего поесть, когда он голоден? В клети-то у них всего полно. Да, но в доме пусто. Один только у них ребенок, а жена вывесит, как сука, язык и бегает по всему свету.

— Сука, — выругался он. — Ох, была бы та твоей матерью, не так бы ты выглядел...

Ребенок был до того слаб, что сразу уснул, едва отец уложил его на набитый сеном тюфяк, а Степан принес из клети краюху хлеба с куском сала, поел, уселся на лавку и, прислонясь к стене, задремал. Весь день он сегодня пахал, умаялся до того, что его совсем разморило, и в полусне раскачивался всем телом взад и вперед.

Однако спать не ложился. Ждал жену. Было ли то проявлением супружеской нежности? В этом должна была удостовериться Розалька, вернувшись в полночь домой. А возвращалась она в отличном настроении. Петрусю, наконец, поймали сегодня на том, что она наводит порчу, и Розалька была счастлива, что теперь не только вся деревня, но и Степан станет, наверное, брезговать ею. Эта надежда наполняла все ее существо жгучим наслаждением. Она ведь шла за Степана не по принуждению и не из корысти, а по любви. Люди отговаривали ее, стращали лютым его нравом.

— Уж я-то с ним управлюсь, — говорила она. — Он лютый, да и я лютая, и то еще неведомо, кто возьмет верх. Пускай бьет, только бы любил.

Но вскоре она убедилась, что он ее не любил, а взял лишь потому, что умерла его мать и в доме понадобилась хозяйка. А ту он любил, да как любил! О, если бы не боялась она суда и тюрьмы, сто раз уж она бы ее убила! Но теперь ее разлучница и без того убита. Ведьма, с нечистым спозналась, порчу наводит. Теперь и Степан, как увидит ее, только плюнет. Надежда эта веселила Розальку, от счастья она даже преисполнилась нежности к мужу. Тихонько она проскользнула в хату и, увидев мужа, сидевшего на лавке, как белка, подскочила к нему, села рядом и обняла его за шею. Глаза ее светились, как два черных огонька, тонкие губы открыли в улыбке ряд белоснежных зубов. Закинув руку на шею мужу, она хотела было прижаться к нему, как вдруг он поднял кулак и ударил ее по спине с такой силой, что она слетела с лавки и упала на колени. А Степан уже кричал, допытываясь, где она так долго сидела, почему не приготовила поужинать да почему не пришла к ребенку. Тогда и Розалька вспыхнула гневом, вскочила с пола и, подбоченясь, начала скакать перед ним, ехидно смеясь и выкрикивая:

— Ведьма твоя Петруся! Ведьма твоя милушка! Ведьма твоя любушка ненаглядная! Ведьма! Ведьма!

Степан сорвался с лавки и, схватив ее за волосы, снова швырнул наземь. Крик и шум разбудили мальчонку; увидев родителей, дерущихся посреди хаты, он быстро выскользнул из-под рядна и тихо, пугливо озираясь, залез под лавку. По опыту он уже знал, что после каждой драки мать хватала его за волосы или за рубашку и, как щенка, выбрасывала из постели. Большей частью отец поднимал его с пола и долго ходил с ним по горнице, целуя и укачивая на руках, но, когда он уж очень разъярялся, случалось, тоже пинал его ногой...

Тем временем Петруся на минутку зашла в кузницу и, перекинувшись с мужем несколькими словами, поспешила домой. За день она наработалась в огороде, пропалывая свеклу и капусту, а перед заходом солнца на часок убежала в поле нарвать своих любимых трав. Она знала, что успеет вернуться во-время, чтобы сготовить ужин.

Аксена, весь день просидевшая на травке в саду, куда ее утром вывела внучка, уже забралась к себе на печку вместе с тремя старшими детьми. Самый маленький спал в люльке. Летний вечер звездами заглядывал в окна, и в сумраке, окутывавшем горницу, эти четыре человеческих существа смутно, как тени, чернели и двигались где-то под самым потолком. В тишине, нарушаемой лишь глухими ударами кузнечного молота, скрипел с пришепетом голос слепой бабки и серебряными колокольчиками звенели тонкие детские голоса. Она то с величайшей серьезностью, то посмеиваясь сухим, дребезжащим смешком, что-то рассказывала детям; они поминутно возгласами и вопросами прерывали ее речь. Чаще и смелее других обращался к ней шестилетний Стасюк, первенец и любимец отца, уже немного помогавший матери нянчить маленького и уже немного опекавший слепую бабку: иногда он кормил ее, взобравшись на печь, или водил за руку по двору и саду. Теперь что-то крайне заинтересовало его, и тоном балованного ребенка он приставал к прабабке с бесконечными расспросами.

— Где он был, бабуля? Где был Адамек до того, как пришел к нам в хату? Где он был раньше?

Стасюк хотел знать, откуда пришел младший братишка, месяц назад появившийся у них в хате, и что он делал до того, как пришел сюда. Вволю посмеявшись, старуха сказала:

— В лесу был Адамек, в лесу был твой миленький братик до того, как сюда пришел.

— А что он там делал? — снова послышался вопрос.





— Зайчиков пас в лесу, — ответила бабка.

— А я где был раньше, пока не пришел сюда?

Старуха, уже не задумываясь, ответила:

— Ты сидел на высоком-высоком дереве и в воздухе пас ворон...

— А я? А я, бабуля? А я?

— Ты, Кристинка, сидела на дне синей водицы и пасла рыбок...

— А где Еленка? Бабуля, а Еленка?

— А я, бабуля? А я где была?

Должно быть, прабабка поцеловала Еленку, потому что в хате прозвучало звонкое чмоканье. Потом с довольным, старчески дребезжащим смехом она сказала:

— Еленка — та сидела в густой траве и пасла букашек...

Вдруг стукнула дверь, и по горнице разнесся пряный запах полевых трав.

— Это ты, Петруся? — проскрипел в темноте пришепетывающий голос.

— Мама! — зазвенел детский хор.

— Все вы тут? — спросила Петруся.

— Все.

— Спит Адамек?

— Спит.

— Ну и слава богу. Вот сейчас разожгу огонь и сварю картошку, сегодня только нарыла в огороде.

— Ох, хороша картошечка... молодая... — предвкушая удовольствие, прошамкала бабка.