Страница 24 из 25
— Чего ты еще хочешь? Разве ты не видишь, что дело твое табак!
На это последовал ответ:
— Пусть мое дело табак, но и твое не лучше. Такое теперь время, Ибрагим-ага: у кого нет, тот будет брать у имущего, если не добром, то силой, — это мне говорит моя голова, а она не обманывает...
— Смотри, до чего довела тебя твоя голова...
— Может быть, все и потеряно, Ибрагим-ага, но честь спасена, честь Мехмед Синапа!..
Кара Ибрагим тронул коня и отступил еще.
Мехмед Синап помчался к конаку и исчез в дыму пожарища. Он спрыгнул с коня и стрелой кинулся в огонь. Башня с верхними галлереями, стены — все обрушилось и засыпало нижние комнаты. Он ходил в полубесчувствии, с обожженными волосами и бровями, пока не споткнулся о что-то мягкое. Он всмотрелся, с минуту стоял, как окаменелый, потом прислонился к стене, чтобы не упасть.
Пушка продолжала стрелять. Мехмед Синап слышал выстрелы; снаряд ударил прямо над ним, пробил стену и разорвался где-то снаружи с глухим подземным грохотом. Стены шатались, трещали... Переступая через кучи земли и разбитые балки, Синап выбрался во двор. Он был как пьяный от дыма, едва разыскал коня и с трудом сел на него. Поехал медленно, не оглядываясь, как человек, который свел счеты с жизнью... а позади пожар бушевал со страшной силой, и вскоре на месте высокого конака должна будет остаться лишь куча пепла...
Когда он доехал до моста через реку и начал подниматься в гору, к скалам, в том самом месте, где он недавно выстрелил в Кара Ибрагима, в кустах послышался свист. Неожиданно грохнуло несколько ружей...
Мехмед Синап почувствовал легкое жжение в груди, потом у него потемнело в глазах... в одно мгновение он понял, что смерть пришла, что сердце его замирает и что вот...
Тело в бессилии обмякло, повисло на седле. Конь несколько мгновений постоял в недоумении, дрожа от зловещего предчувствия, потом, услышав позади себя шаги и человеческие голоса, быстро помчался в гору и исчез в лесу.
3
Над Ала-киоем нависло тяжкое безмолвие. Люди ушли, дома похожи на могилы. Ни голоса, ни смеха... ни одна живая душа не мелькает у плетней и ворот.
На площади, на высоком шесте, торчит голова Мехмед Синапа. Она особенно влечет к себе Кара Ибрагима... Он словно хочет удостовериться, что это правда, что разбойник убит наконец, но тотчас же отворачивается от страшной головы. Она смотрит на него полураскрытыми голубыми глазами, словно хочет уничтожить его своим презрением. Она отвратительна со своим разинутым ртом, из которого виднеются белоснежные зубы; обросшее редкой бородкой лицо искажено мучительной гримасой, на нем лежит тень такого глубокого страдания, что кто на него взглянет, невольно отводит глаза: на лице этом застыла печать безысходных, страшных мыслей, осенивших эту голову в последний миг.
Кара Ибрагим не мог выдержать этого взгляда, который как бы говорил ему: ты, ты убийца тех, невинных, которые не ведают, что такое зло, ибо они чисты, как былинка травы; они не слыхали о султане и слугах его, ничего не знают о больших разбойниках, в числе которых находишься и ты, Кара Ибрагим, и все тебе подобные, служащие сильным против слабых и голодных... В чем они провинились? За что ты их погубил? Кто дал тебе право распоряжаться жизнью беззащитных? Аллах, который смотрит на всех людей, как на своих грешников, или земные владыки, строящие свое благополучие на голоде и смерти тысяч других? Эх, мерзкий турок, как ты смеешь держать ружье в руке!..
Кара Ибрагим горько улыбался этим мыслям, которые сам внушал себе. Рука его была на перевязи; разбойник отомстил ему: все-таки в его взгляде не было и тени тревоги. Кара Ибрагим несколько раз прошелся по площади, будто по делу; невольный взгляд, который он бросал на страшную голову, каждый раз заставлял его думать о справедливом суде аллаха над всеми злодеями, дерзнувшими воспротивиться вечным законам отношений между людьми: кто был наверху — поставить вниз, а кто был внизу — поднять наверх... Так было испокон веков — каждый спит так, как постелет себе, и каждый по одежке протягивает ножки!..
Ни одна дверь не скрипнула, никто не вышел смотреть на позор Мехмед Синапа. По площади слонялись жандармы, новые хозяева Чечи, в пестрых чалмах и штанах в обтяжку; они ходили по домам, забирали все съестное и собирались кучками покалякать. Их тяготило бездействие; вот уже третий день, как они стояли в этом селе, где Кара Ибрагиму, их начальнику, нужно было свести бог его знает какие счеты. Кто был ближе всего к разбойнику? Привести таких! Каждый должен получить по заслугам. Мустан байрактар — дать ему сто палок; Муржу — и ему тоже. Их не один, и не двое.
Поднялся визг. Жены и дети выли о своих мужьях и своих отцах — выли, как собаки в темную ночь, почуявшие смерть.
Одна старуха, согнувшись, закрывая глаза руками, спешила на площадь. Она приблизилась к голове Синапа и, заломив руки, начала выкрикивать надрывно и бессвязно:
— Синап! Синап! Грозный человек! Синап! Синап! Где ты, сынок? Без тебя плохо и с тобой плохо! Эти люди не знают милосердия! Куда мы пойдем, кому будем плакаться?
Это была мать Мустана байрактара. Сам он лежал дома, весь завернутый в овчины, при последнем издыхании.
Два заптия схватили ее и отвели к Кара Ибрагиму.
— Ты мать Мустана байрактара?— спросил он ее.
— Я, эфенди.
— Ты родила пса, а не человека.
— Пса! Как можно, эфенди?
— Он поднял руку на падишаха, нашего отца.
— Что ты говоришь!
— Да, на наше войско, на любимое детище султана!
— Вишь ты, вишь ты...
— А самое главное, он был помощником главного бунтовщика Синапа.
— А я и не знаю.
— Не знаешь? Благодари бога, что у тебя седая голова, не то я дал бы тебе хороший урок, чтобы ты знала то, что полагается знать. Уведите ее!
Ее вывели, и она, едва дойдя на площади до шеста с головой Синапа, упала наземь и завопила громким и жалобным голосом:
— Синап! Синап! Сынок! Есть ли у тебя мать, чтобы править по тебе поминки?
Она помешалась. Ее схватили и увели прочь. Голос старухи звучал в дикой и зловещей тишине села как плач над погибшей свободой Чечи.
Орда двинулась. Кара Ибрагим ехал верхом впереди с перевязанной рукой, мрачный и молчаливый; за ним на высоком шесте двигалась голова Синапа, уже утратившая человеческий образ, посиневшая и страшная, с закрытыми глазами и взъерошенными, склеенными запекшейся кровью волосами, с глубоко запавшими щеками и полураскрытым ртом...
Позади, в беспорядке, с сиплыми криками, шел отряд; солдаты лениво пошатывались и время от времени стреляли в голубое осеннее небо, отвечавшее глухим замкнутым эхом окрестных скал. Села, через которые они проезжали, молчали, как мертвые: на улицах не видно было ни одной живой души, не дымилась ни одна труба; шли как по кладбищу.
Кара Ибрагим морщился, посылал за именитыми сельчанами, приказывал всыпать им столько-то палок... Потом двигался дальше с чувством удовлетворенной гордости, что наконец-то разрушен притон мятежной шайки, а главарь ее уничтожен. Он отошлет голову в Пловдив, чтобы сам вали-паша убедился, что пес убит, и он может спать спокойно; и не только он, но и все большие и малые сановники, чей покой был нарушен деяниями разбойника...
Вечером разыгралась буря. В селе, где отряд остановился на ночевку, всю ночь бушевал ветер; он свистел, носился по всем направлениям. Лил дождь, вода поднялась. Стало холодно, в окна стучали сухие листья. Солдаты сидели, скрючившись, у огня, угнетенные тупым страхом; что-то сильное давило их грубые, кровожадные души.
Сон их смущали кровавые призраки, дым подожженных сел... Горели целые семейства, женщины, дети, старики... Еще звучали вопли истязуемых людей, крики изнасилованных женщин. В ночную тьму уходили вереницы связанных мужчин, ведомых на муки... Алла!.. Алла!.. вырывалось из груди спящих палачей. Они просыпались, как обожженные горячими углями, с сонными, налитыми кровью глазами, с грубой бранью на устах.