Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 35



Мальчики послушно закрестились, но тотчас же, смеясь и подпрыгивая, подбежали от кивота к матери. Мамка Ульяна насупила брови. Не нравились ей эти вольности, все же круглое и морщинистое лицо ее улыбалось, а серые, совсем прозрачные глаза лукаво смеялись, поглядывая на княжичей.

– Матунька, – ласкался Иван к матери, – дай щечки твои поцелую, пока не набелила их Ульянушка…

– А и то, Ульянушка, начинай, – заторопилась Марья Ярославна, обнимая и целуя детей, – хлопот-то тобе со мной надолго…

– Ну, свет мой Ярославна, у меня всё скоричко! На язык я – скороговорка, на руку – скороделка: лысый не успеет кудри расчесать, а я уж все снарядила…

Дуняха, завязывая на затылке свой девичий венец, прыснула со смеху.

Засмеялась и княгиня, а за ней и дети.

– Щеки набелю, нарумяню, – продолжала Ульяна, доставая горшочки с притираньями, – брови сурьмой подведу, сурьмой подведу да потом…

Визг поросят и громкое гоготанье гусей на дворе заглушили ее голос.

Внизу, у самых подклетей княгининых хором, где хлебенный, сытный, кормовый и житный дворы, а также скотный, птичий, поднялся сплошной шум и говор, как на торге. Иногда только можно разобрать сквозь гом и гул, как, отворяясь, скрипят ворота, звякает цепью ведро у колодца, заливчато ржут лошади, кричат и ругаются люди…

Княжич Иван подбежал к окну и, отвернув суконный налавочник, вскочил на пристенную лавку. Быстро, со стуком поднял он окно, спугнув наверху голубей, громко захлопавших крыльями, и просунул голову наружу.

Солнце поднялось уже до самых крыш, прямо в глаза светит, блестит на крестах у Михаила-архангела, Успенья-Богородицы, Ивана-лествичника и Чудова монастыря, золотит каменные кремлевские стены с бойницами и с башнями-стрельнями. Ярко сверкает слюда в окнах горниц и светлиц второго яруса боярских хором, и еще ярче горят окна на третьем ярусе у теремов, вышек и светлиц, окруженных расписными гульбищами[6] с перилами и решетками.

У иных хором на самых кровлях построены башенки-смотрильни с вертящимися по ветру золочеными петушками и рыбками, жаром пылающими теперь на восходе солнца.

Румяное утро начинает тихий и жаркий день. Розовый дым медленно выползает из деревянных дымниц над тесовыми крышами и прямыми столбами подымается в небо. Хоромы стоят среди садов и огородов то кучами, образуя узенькие улички и переулочки, то в одиночку, словно крепости, огороженные деревянным тыном из бревен. Около них и среди пустырей и оврагов кое-где разбросаны как попало курные избы княжой и боярской челяди: холопов и вольных слуг всякого рода. Избы топятся по-черному, и густой дым, клубящийся тучами, окутывает их крыши, выбиваясь со всех сторон через волоковые окна, черный и багряный от зари.

Знает Иван, что не пожар это, а все же боязно ему. Переводит поскорей он взгляд за кремлевские стены, где сквозь легкий туман над Москвой-рекой, Яузой с болотистой Чечеркой видно Загородье, посады и слободы, все Заречье и подмосковные села и деревни. Всюду между озер и болот бегут, сверкая, ручьи и речонки, а на их берегах множество больших и малых мельниц, особенно по Яузе. Ярко желтеют глиной овраги, зеленеют рощи на пригорках и среди просторов зреющей ржи.

Засмотрелся княжич на знакомые места – любит он из окон на дали далекие любоваться, особенно из княжой башни-смотрильни. Иной раз подолгу глядит так в окна, пока не отзовут или пока тоскливо не станет. Видит он и дороги – тонкими ниточками тянутся они от Москвы в разные стороны: в Орду через Серпухов, в Нижний Новгород, левей, через Яузу, к Владимиру и Суздалю, а еще левей – к Юрьеву и в Кострому. Все их показывал княжичу Алексей Андреич, наставник его по чтенью часовника и псалтыря.

Других дорог не видно княжичу, но знает он – памятлив очень, – что есть еще дороги: и в Ярославль, и в Новгород Великий, и в Литву, откуда бабка Софья Витовтовна приехала, и в Смоленск, и в Тверь. Смутные думы сами идут к Ивану со всех сторон, и тяжко ему на душе стало, когда ясней разглядел он дорогу на Юрьев и Кострому. Вспомнил, как отец постом еще по этой вот самой дороге уезжал с войском, а над ним высоко подымалась желтая пыль. О войне вспоминает княжич, о татарах, и страшно ему за отца, забыл совсем о дворе, где на возах масло, муку, мед, крупу привезли, уток, гусей и кур. Шарахаясь по двору, пылят там ногами и блеют бараны, громче и громче кричат и ругаются люди…

– Что ж, сыночек, там деется? – услышал он голос матери. – Пошто крик такой и лаянье с сиротами и холопами?

Иван побольше высунулся из окна и увидел среди обозов, пришедших из княжих подмосковных, дворецкого Константина Иваныча. Тряся бородой, кричит он во весь голос на какого-то старика, а тот, поддерживая холщовые порты и нахлобучивая поярковый колпак то на лоб, то на затылок, тоже кричит на дворецкого, а что они кричат, непонятно. Тут же шумят и оба ключника дворовые, Лавёр Колесо и Федор Пупок со своими подключниками, – уток, кур, гусей, яйца да масло принимают.

Ничего разобрать нельзя.

– Костянтин Иваныч осерчал, на старика кричит, – не сразу ответил Иван матери, – а за что – не знаю…

В это время ясно в окно донеслось:

– Да ты Бога побойся, Костянтин Иваныч. Людишек мало! Не токмо что мужиков, но и парубков нетути! Все с князем на рати против безбожных татар… Эко-ста дело-то!

– Вот пожалует тобя батогами государыня Софья Витовтовна, вот те и дело! – прикрикнул дворецкий.



Дуняха вдруг встрепенулась и тоже к окну бросилась.

– Так и есть, государыня, из Капустина наши обозы пришли, – крикнула она княгине Марье Ярославне, – отца мово лает дворянин-то! Ох, государыня, и ведомо мне за что: к Петрову дни не снарядил обозу, а сроку молил – не дал дворецкой. Заступись, свет мой ясной, перед старой государыней…

– Попрошу, Дуняха, а ты поди после молебной в подклеть, вызнай от отца все. Может, и сам Костянтин Иваныч простит по моему заступничеству, не доведет до матушки-государыни…

– Ножки твои поцелую…

– Ох, как бы и мне срок не пропустить, – засмеялась княгиня, – шевелись, Ульянушка! В крестовой, чаю, матушка-свекровь уж все свечи и лампады затеплила.

– А который час, матунька? – спросил княжич Иван, соскочив с лавки и укрыв ее снова шитым налавочником.

Стройный и высокий не по годам, он в задумчивости гладил рукой угол изразцовой печки с голубой росписью и, хмуря брови, о чем-то усиленно думал. На вид ему было лет восемь, но большие, темные и строгие, как у матери, глаза смотрели так умно и остро, что казался он еще старше.

– Который час? – подхватила мамка Ульяна, желая развеселить княжича. – Ячневой квас! – А которая четверть? – Изволь, хоть и черпать.

Но Иван даже не улыбнулся.

– Вот и не ведаешь, – сказал он. – Илейка-звонарь тоже неверно бьет. А Костянтин-то Иваныч мне сказывал, что есть за морем часы самозвонные.

– И у нас, Иванушка, на дворе такие есть, и в колокол кажный час ране они отбивали. Деду, великому князю Василь Димитричу, заезжий сербин ставил, да сломались они в тое еще лето, когда я овдовела, а сербин-то и ране того в Царьград отъехал. Чаю, помер там давным-давно, ведь и мне-то за шестой десяток идет…

Княжич оживился, суровые глаза его засияли.

– Во фряжской земле,[7] Ульянушка, – ласково перебил он мамку, – часы иные. Месяцы, дни и числа они показывают, а бьют в два колокола: в большой – токмо часы, а в малой – токмо часовцы дробны…

– А что, голубенок мой, за часовцы такие? – спросила мамка.

– А то вот. В кажном часу шесть дробных часовцев, а в одном часовце десять часцов, а часец – токмо вот скажи «раз», и часец прошел. Насчитала ты десять часцов, вот тобе и дробной часовец прошел.

– Ну и скорометлив же ты, Иванушка! – дивилась Ульяна. – Вразумил тобя Господь и к хитрости книжной и во младенчестве разуму наставил.

– Пора нам в крестовую, – строго сказала княгиня, приняв от Дуняхи шелковый платочек белый с золотой каймой, и пошла к дверям.

6

Гульбище – балконы и проходы между ними.

7

Фряжская земля – Италия.