Страница 8 из 68
— Если случается что-нибудь приятное, — объяснила она Петкутину, — всегда нужно приправить это какой-нибудь неприятной мелочью — так этот момент лучше запомнится. Потому что человек дольше помнит не добро, а зло.
Короче говоря, Петкутин понравился ей, она понравилась Петкутину, и той же осенью всем на радость их обвенчали. Сваты и кумовья после свадьбы распрощались, перецеловались друг с другом, перед тем как расстаться на долгие месяцы, и так, в обнимку, пошли на прощание еще выпить ракии, и еще, и еще — от бочки к бочке, до самой весны, когда они наконец протрезвели, огляделись вокруг себя и после долгого зимнего похмелья снова увидели друг друга. Тогда они вернулись в Даль и, паля в небо из ружей, проводили молодых в весеннюю поездку, как было принято в этих местах. Нужно иметь в виду, что в Дале принято ездить отдохнуть или просто развеяться — к древним развалинам, где сохранились прекрасные каменные скамьи и греческий мрак, который гораздо гуще любой другой темноты, так же как и греческий огонь ярче любого другого огня. Туда же отправились и Петкутин с Калиной. Издали казалось, что Петкутин правит упряжкой вороных, но стоило ему на ходу чихнуть от запаха каких-нибудь цветов или щелкнуть хлыстом — от коней разлеталось по сторонам облако черных мух и было видно, что кони белые. Однако это не мешало ни Петкутину, ни Калине.
Этой зимой они полюбили друг друга. Ели одной вилкой по очереди, и она пила из его рта вино. Он ласкал ее так, что душа скрипела у нее в теле, а она его обожала и заставляла мочиться в себя. Смеясь, она говорила своим сверстницам, что ничто не щекочет так приятно, как трехдневная мужская щетина, проросшая в дни любви. А про себя думала серьезно: мгновения моей жизни умирают, как мухи, проглоченные рыбами. Как сделать, чтобы ими мог кормиться и его голод? Она просила, чтобы он отгрыз ей ухо и съел его, и никогда не закрывала за собой ящики и дверцы шкафов, чтобы не помешать своему счастью. Она была молчалива, потому что выросла в тишине одной и той же бесконечной отцовской молитвы, вокруг которой всегда схватывалась одна и та же разновидность тишины. И теперь, когда они двинулись в путь, происходило что-то похожее, и ей это нравилось. Петкутин накинул вожжи упряжки себе на шею и читал какую-то книгу, а Калина болтала и при этом играла в одну игру. Если в своей болтовне она произносила какое-нибудь слово в тот же момент, когда и Петкутин встречал это же слово в своей книге, они менялись ролями, и тогда чтение продолжала она, а он пытался попасть на то же слово. Так, когда она показала пальцем на овцу в поле, а он сказал, что именно сейчас дошел в книге до того момента, когда речь зашла об овце, она не захотела поверить и, взяв книгу, увидела, что в ней говорится буквально следующее:
«Когда уж принес я обеты и мольбы, когда помолился
миру мертвых, то овцу и овна над пропастью этой
заклал; черная кровь потекла, и тогда снизу
начали из Эреба души слетаться покойных людей:
невесты, юноши, с ними долготерпеливые старцы,
нежные девушки — все собрались после недавних печалей и скорби».
Увидев такое совпадение, Калина продолжила чтение и дальше последовало:
«Многие те, которых когда-то пронзили меднокованые копья,
с окровавленным оружием были, с которым некогда пали в борьбе;
возле пропасти этой со всех сторон собрались
с воплями, с криком, а я побледнел, и объял меня страх…
И я острый меч выхватил, что висел у меня на бедре,
сел рядом и к пропасти не подпускал ни одну из теней,
крови чтоб не напилась прежде, чем я у пророков спрошу…»
В тот момент, когда она произнесла слово «теней», Петкутин заметил тень, которую отбрасывал на дорогу разрушенный римский театр. Они приехали.
Вошли они через вход, предназначенный для актеров, бутыль с вином, грибы и кровяную колбасу, которые были у них с собой, поставили на большой камень посреди сцены и поскорее спрятались в тени. Петкутин собрал сухие лепешки буйвольего навоза, немного веток, покрытых засохшей грязью, отнес все это на сцену и высек огонь. Звук от соприкосновения огнива и кремня был слышен очень ясно даже на самых последних, верхних, рядах амфитеатра. Но снаружи, за пределами зрительного зала, где буйствовали дикие травы и запахи брусники и лавра, не было слышно ничего из того, что происходило внутри. Огонь Петкутин посолил, чтобы не чувствовался запах навоза и грязи, затем, обмакнув грибы в вино, бросил их вместе с кровяной колбасой на тлеющие угли. Калина сидела и смотрела на то, как в амфитеатре заходящее солнце переходит с места на место и приближается к выходу. Петкутин прогуливался по сцене и читал вслух имена давних владельцев мест, выбитые на скамьях, громко выговаривая древние незнакомые слова: Caius Veronius Aet… Sextus Clodius Cai filius, Publila tribu… Sorto Servilio… Veturia Aeia…
— Не вызывай мертвых! — предостерегла его Калина. — Не вызывай их, придут!
Как только солнце покинуло сцену, она сняла с жара грибы и кровяную колбасу и они сели есть. Слышимость была великолепной, и каждый кусок, который они пережевывали, отдавался эхом от каждого места особо, с первого по восьмой ряд, каждый раз по-разному, возвращая звук назад к ним, на середину сцены. Казалось, что те зрители, имена которых были выбиты на скамьях, ели вместе с супругами или жадно причмокивали при каждом новом куске. Сто двадцать пар мертвых ушей прислушивалось с напряженным вниманием, и весь зрительный зал жевал вместе с супружеской парой, похотливо вдыхая запах пищи. Когда они прерывали трапезу, делали перерыв и мертвые, как будто кусок застревал у них в горле, и тогда они напряженно следили за тем, что будут теперь делать молодожены. В такие моменты Петкутин с особой осторожностью резал пищу, стараясь не поранить палец, потому что ему казалось, что запах настоящей, живой крови может вывести зрителей из равновесия и тогда они, молниеносные как боль, бросятся со своих мест на него и Калину и разорвут их на куски, движимые своей двухтысячелетней жаждой. Почувствовав легкое дуновение ужаса, Петкутин прижал к себе Калину и поцеловал ее. Она тоже поцеловала его, и послышалось, как на местах зрителей раздалось чмоканье ста двадцати пар губ, как будто и там целовались и любили.
После того как они поели, Петкутин бросил остатки еды в огонь, а когда они догорели, загасил угли вином, и их шипение сопровождалось приглушенным «Пссссссссст!», раздавшимся со зрительских мест. Только он хотел вложить нож в ножны, как налетел порыв ветра, принесший на сцену облачко цветочной пыльцы. Петкутин чихнул и в тот же момент порезал руку. Запахло кровью, упавшей на нагревшийся за день камень…
В тот же момент сто двадцать умерших душ обрушилось на них с визгом и урчанием. Петкутин схватился за меч, но Калину уже рвали на части, раздирая по кускам ее живое мясо, пока ее крики не превратились в такие же, как издавали мертвецы, и пока она сама не присоединилась к ним, пожирая еще несведенные куски собственного тела.
Петкутин не знал, сколько дней прошло, прежде чем он понял, где находится выход из театра. Он блуждал по сцене вокруг остатков костра и их ужина до тех пор, пока кто-то невидимый не поднял с земли его плащ и не закутался в него. Пустой плащ подошел к нему и окликнул его голосом Калины.
Он обнял ее, содрогаясь от страха, однако под тканью плаща и на дне голоса не было ничего, кроме пурпурной подкладки.
— Скажи мне, — сказал Петкутин Калине, обнимая ее, — мне кажется, что тысячу лет назад со мной тут случилось нечто ужасное. Кого-то здесь разорвали на куски и сожрали, и кровь все еще видна на земле. Я не знаю, действительно ли это произошло, а если произошло, то когда? Кого съели? Меня или тебя?