Страница 50 из 68
Бранкович будто и не умирал от раны, нанесенной копьем. Он этой раны не чувствовал. Он чувствовал сразу множество ран, и число их росло. Ему чудилось, что он стоит высоко на каком-то каменном столбе и считает. Была весна, дул ветер, который заплетал в косы ветви, и все они от Муреша до Тисы и Дуная стояли как девушки. Что-то вроде стрел вонзалось в его тело, но процесс этот тек в обратном направлении: от каждой стрелы он сначала чувствовал рану, затем укол, потом боль Прекращалась, слышался в воздухе свист, и наконец звенела тетива, отпуская стрелу. Так, умирая, он считал эти стрелы от одной до семнадцати, а потом упал со столба и перестал считать. При падении он столкнулся с чем-то твердым, неподвижным и огромным. Но это была не земля. Это была смерть. От этого удара его раны разлетелись во все стороны, так что теперь они больше друг друга не чувствовали, и только после этого он грянулся о землю, уже мертвый.
А потом в этой же смерти он умер второй раз, хотя казалось, что в ней нет места даже для малейшей боли. Между ударами стрел он умирал еще раз, но только совсем по-другому — умирал недозрелой мальчишеской смертью, и единственное, чего он боялся, — это не успеть справиться с огромной работой (потому что смерть — это тяжелый труд), чтобы, когда придет миг падения со столба, и с другой смертью все было кончено. Поэтому он напрягался и спешил. В этой неподвижной спешке он лежал за пестрой комнатной печью, сложенной в форме маленькой, как будто игрушечной, церкви с красными и золотыми куполами. Горячие и ледяные приступы боли катились от его тела в комнату, как будто из него высвобождались и быстро сменяли друг друга времена года. Сумрак ширился, как влага, каждая комната в доме чернела по-своему, и только окна были еще нагружены последним светом дня, чуть более бледным, чем сумерки в комнате. Кто-то прошел тогда из невидимых сеней, неся свечу; казалось, что на косяке было столько черных дверей, сколько страниц в книге, вошедший перелистал их быстро, так что свеча затрепетала, и шагнул в комнату. Что-то потекло из него, он выпустил из себя все свое прошлое и остался пуст. А потом будто бы возмутились воды, и на дворе ночь поднялась с земли на небо, и у него вдруг выпали сразу все волосы, как будто кто-то сбил шапку с его головы, которая была уже мертвой.
И тогда во сне Коэна возникла третья смерть Бранковича. Она была едва заметна, заслонена чем-то, что могло быть накопленным временем. Будто сотни лет стояли между двумя первыми смертями Бранковича и третьей, которая была едва видна с того места, где находился Масуди. В первый момент Масуди подумал, что Бранкович сейчас умирает смертью своего приемного сына Петкутина, но, так как он знал, чем тот кончил, ему тут же стало ясно, что это не та смерть. Та, третья, смерть была быстрой и короткой. Бранкович лежал в странной постели, и какой-то мужчина душил его подушкой. Все это время Бранкович думал только об одном — нужно схватить яйцо, лежащее на столике рядом с кроватью, и разбить его. Бранкович не знал, зачем это нужно, но пока его душили, он понимал, что это единственное, что важно. Одновременно он понял, что человек открывает свое вчера и завтра с большим опозданием, через миллион лет после возникновения, — сначала завтра, а потом вчера. Он открыл их одной давней ночью, когда в сумраке угасал настоящий день, стиснутый и почти что прерванный между прошлым и будущим, которые в ту ночь настолько разрослись, что почти соединились. Так было и сейчас. Настоящий день угасал, задушенный между двумя вечностями — прошлой и будущей, и Бранкович умер в третий раз, в тот миг, когда прошлое и будущее столкнулись в нем и раздавили его тогда, когда ему наконец удалось разбить яйцо…
И тут вдруг сон Коэна оказался пустым, как пересохшее русло реки. Настало время пробуждения, но не было больше никого, чтобы видеть во сне явь Коэна, как это при жизни делал Бранкович. Вот так и с Коэном должно было случиться то, что случилось. Масуди видел, как во сне Коэна, который превращался в агонию, со всех вещей, окружавших его, как шапки, попадали имена и мир остался девственно чист, как в день сотворения. Только первые десять чисел и те буквы алфавита, что означают глаголы, сверкали надо всем, что окружало Коэна, как золотые слезы. И тогда он понял, что числа десяти заповедей — это тоже глаголы и что, забывая язык, их забывают последними, но они продолжают звучать как эхо даже тогда, когда сами заповеди уже исчезли из памяти.
В этот миг Коэн проснулся в своей смерти, и перед Масуди исчезли все пути, потому что над горизонтом опустилась пелена, на которой водой из реки Яббок было написано: «Ибо ваши сны — это дни в ночах».
Важнейшая литература. Аноним, Lexicon Cosri, continens colloquium seu disputationem de religione, Regiemonti Borussiae excudebat typographus Ioa
LIBER COSRI — название латинского перевода книги о хазарах Иуды Халеви, появившегося в 1660 году. Переводчик Джон Буксторф (John Buxtorf, 1599–1664) привел наряду со своим латинским переводом и еврейскую версию. Буксторф носил такую же фамилию и имя, как и его отец, и рано начал интересоваться библейским, раввинским и средневековым еврейским языком. Он переводил на латинский Маймонида (Базель, 1629), а также принимал участие в длительной полемике с Луисом Капелом о библейских надстрочных знаках и письменах, означающих гласные звуки. Перевод книги Халеви он опубликовал в Базеле в 1660 году, добавив к нему предисловие, из которого видно, что он пользовался венецианским изданием с еврейским переводом Ибн Тибона. Так же как и Халеви, он считал гласные душой букв, в связи с чем утверждал, что на каждую из двадцати двух согласных приходится по три гласных.
Чтение, по его мнению, представляет собой попытку попасть камнем в другой камень, подброшенный тобою же за миг до этого, так что согласные в таком случае — это камни, а их скорость — гласные. Он полагал, что в Ноев ковчег во время потопа было помещено и семь цифр, причем они находились там под видом голубей, потому что голубь может считать до семи. Однако эти цифры имели знак не согласных, а гласных письмен.
Титульный лист книги Халеви о хазарах (базельское издание, XVII в.)
Несмотря на то что «Хазарская переписка» известна уже сразу после 1577 года, широкому читателю она стала доступна лишь по изданному Буксторфом Халеви, то есть с 1660 года, потому что в приложении было опубликовано и письмо Хасдая Ибн Шапрута, а также ответ хазарского короля Иосифа.
ЛУКАРЕВИЧ (LUCCARI) ЕФРОСИНИЯ (XVII век) — дубровницкая аристократка из рода Геталдич-Крухорадичей, замужем за одним из аристократов рода Luccari. В своем дворце держала клетку с птицей сойкой, чье присутствие в доме считается целебным, а на стене — греческие часы, которые по праздникам играли тропари и кондаки. Она говорила, что за любой дверью, которую мы открываем в течение всей жизни, нас ждет такая же неожиданность, как в трех наудачу вытянутых картах, а о своем богатом супруге — что он ужинает тишиной и водами. Была известна свободным поведением и красотой: в свое оправдание она шутя говорила, что страсть и честь по одной дорожке не ходят, и имела по два больших пальца на каждой руке. Она всегда была в перчатках, даже во время обеда, любила красные, голубые и желтые кушания и носила платья этих же цветов. У нее было двое детей, дочь и сын. Однажды ночью ее семилетняя дочь увидела через окно, отделявшее ее спальню от материнской, как мать рожает. В присутствии своей сидящей в клетке птицы госпожа Ефросиния родила маленького бородатого старичка со шпорами на босых ногах, который, появившись на свет, крикнул: «Голодный грек и на небо пойдет», перегрыз собственную пуповину и тут же куда-то убежал, схватив вместо одежды чью-то шапку и на бегу окликнув по имени свою сестру. С той поры девочка потеряла дар речи, от нее ничего нельзя было добиться, и ее поместили подальше от глаз, в Конавле. Говорили, что такие дела происходят с госпожой Ефросинией из-за того, что она села на хлеб и состоит в тайной связи с евреем из дубровницкого гетто, по имени Самуэль Коэн. На упреки в слишком вольных манерах госпожа Ефросиния отвечала презрительно, что не позволит себя учить и что не желает пить чужим ртом: