Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 99

Старичок этот сразу же кинулся к лошадям.

— Гляди-ка, гляди! — восхищенно воскликнул он, немедленно заметив алые, голубые и синие ленты и банты в конских гривах. — Да это что ж? Это же свадьба, настоящая свадьба! — И, торопливо вытащив откуда-то из-за пазухи свой блокнот, весь измазанный угольной пылью, стал, не глядя в него, что-то быстро записывать: он давно научился писать в шахте, вслепую, в темноте. Бася понял, что все эти дорогие гости пришли сегодня в конюшню единственно для того, чтобы с честью проводить к стволу последних коногонов. Это было лестно.

— Ну, свадьба не свадьба, — сказал тоже очень довольный Прокоп Максимович, — а все ж таки торжество!

— И какое! — подхватил Пастушенко. — Знаменитое торжество! Что, не правда разве? — Он весело потрепал Стрепета ладонью по холке, потом почесал у него за ушами и таки добился того, что жеребчик громко и радостно заржал. — А-а! Ну вот! — засмеялся Пастушенко. — Чуешь волю-то?..

— Он все чувствует, — сказал Вася. — Такой жулик-конь, даже удивительно!

— А ты небось больше всех рад?

— Само собою! — скромно признался Вася, и все засмеялись.

Только один Дед не улыбнулся. Он стоял, грузно опираясь на палку, и с каким-то непонятно угрюмым видом смотрел на все. На его широкой груди чуть колыхалась шахтерская лампочка, зацепленная крючком за верхнюю пуговицу ватника, и ярко освещала большой живот Деда и его ноги, обутые в короткие резиновые, похожие на старушечьи боты, сапоги.

— А что, Прокоп, — вдруг громко сказал он, — а помнишь ли ты газожогов? Газожогов, говорю, помнишь ли?

— А как же! — охотно откликнулся старик. — Меня потому и Прокопом зовут, что много я в шахте ходов прокопал, все тут знаю…

— Это что же такое — газожог? — спросил Пастушенко. — Не помню, не слыхивал…

— И помнить не можешь. Не при тебе дело было.

— Видите ли, Сергей Петрович, — вмешался Глушков. — Газожог — это… это… нет, это даже не профессия! Это — как бы точнее сказать? — это подвиг.

— Одначе за подвиг этот деньги платили, — насмешливо перебил инженера Дед. — Ради денег только и шли.

— Э, нет! Не только ради денег! — горячо возразил Прокоп Максимович и даже обиделся. — Зачем зря говорить!

— А даром на смерть никто не пойдет!..

— Да что же это за газожог такой? — нетерпеливо вскричал Пастушенко. — Расскажите толком, что ли…

— Придется уж, видно, мне… — посмеиваясь, вступился старичок из редакции. — Тем более, что единожды довелось и мне сойти за газожога. Что страху натерпелся, боже ж ты мой!

— Так вы были газожогом, Иван Терентьевич? — изумился Глушков.

— А что ж? Был. Я ведь шахтер! — не без гордости сказал маленький старичок и выпрямился.

А Вася удивился не тому, что старичок из редакции был шахтером, а тому, что зовут его, оказывается, Иваном Терентьевичем: на "Крутой Марии" все звали его не иначе, как Тарасом Занозой, — так с давних времен подписывал свои заметки, райки, фельетоны старый рабкор.

— Газожог… Ишь ты, какую старину колыхнул! — усмехнувшись, проговорил Иван Терентьевич. — А суть дела в том, Сергей Петрович, что в те времена не умели еще по-научному бороться с газом. Да и дорого! Капиталисту невыгодно было тратиться на хорошую вентиляцию или там иное-прочее. А мужик тогда дешев был! Чертовски дешев был тогда голодный орловский или там курский мужик! Ну, и… вот и появился газожог. Бывало, кончится работа, все люди из шахты выедут, а газожог один и пойдет на свое страшное дело…

— Овчинный тулуп надевали шерстью вверх. И водой шерсть густо смачивали… — глухо сказал Дед, и всем стало ясно, что и он некогда ходил газожогом.



— Да… И тулуп, — продолжал Тарас Заноза. — А в руке — зажженный факел. Ползешь с этим факелом по выработкам, ищешь газ, а факел, факел-то вперед вытягиваешь… Жутко!.. Словно сам добровольно смерти в хайло лезешь! Да еще дразнишься… Ну, найдешь газ — и сразу взрыв, гром, глыбы летят… Ух! Вспомнить — и то страшно. Зато утром в шахте чисто. И людям уж не так опасно работать.

— Ради товарищества шел человек на такое дело, — строго и даже как-то сумрачно-торжественно проговорил Прокоп Максимович. — Исключительно ради други своя…

— Да. И ради товарищества.

— И случалось — погибали? — спросил Вася, захваченный рассказом.

— И погибали. Обыкновенное дело! — ответил Иван Терентьевич. — Вот о севастопольском солдате Кошке, который бомбу руками отшвырнул, сколько прекрасного написано! А тут сотни таких героев были… А погибали — и креста не оставалось.

Все помолчали.

Потом Пастушенко с сожалением сказал:

— Нет, газожога я не помню. А саночника застал. Самому еще довелось санки потягать на пологом падении. Тоже не сахар была работа.

— Каторжная.

— Даже не в том дело, что тяжелая, — сказал Пастушенко. — А какая-то она… обидная. Словно тебя, че-ло-ве-ка, вдруг в собаку превратили и на четвереньки поставили.

— Да-а… — постукивая палкой оземь, сказал Дед. — Газожоги, санки, обушок… А теперь вот — коногоны… А там, глядишь, скоро и нам на покой.

— Ну, начальники-то всегда на шахтах будут! Даже при коммунизме, — засмеялся парторг.

— Только, видать, другие тогда будут начальники… — хмуро пробурчал Дед, но тотчас же спохватился, словно сам устыдившись своей слабости, закричал властно и по-хозяйски: — Ну чего, чего стоим? А ну давай, веди коней к стволу! — и, сердито махнув рукой, пошел к выходу.

В конюшне все сразу пришло в движение. Радостно рванулся с места Вася — "ну, наконец-то!" — схватил своего жеребца за повод и повел к дверям. Встрепенулись застоявшиеся кони, задвигались, заржали на разные голоса: жеребцы — трубно, молодо, как в былые годы, старые клячи — хрипло, с дребезгом, похожим на кашель, но все одинаково весело и нетерпеливо, словно вдруг догадались и они, зачем убирали их лентами и бантами коногоны, зачем с утра щедро кормили овсом и о чем шептали на прощание… Вслед за Васей и его Стрепетом тронулись в дорогу коногон Семен Нечитайло с гнедым Маркизом, за ним пошла тихая, кроткая, полуслепая Маруся, затем каурый Шалун и хромая, трясущаяся от старости Барышня. Как всегда, забаловал у двери Купчик, встал на дыбки, но его водитель, молчаливый, хмурый Загоруйко, на этот раз не огрел его, как обычно, ладонью по шее, а только досадливо потянул повод, и Купчик сразу успокоился. Пошел, наконец, и Бобыль с Чайкой. Бобылю не требовалось вести в поводу свою лошадь; он просто сказал ей чуть слышно и почему-то грустно: "Пошли, что ль, Чайка! — и лошадь послушно потянулась за ним, пошла, как всегда, низко опустив морду, словно что-то разыскивая или вынюхивая на мокрой земле.

Последними вышли из конюшни Прокоп Максимович Лесняк и Сергей Пастушенко. Они как бы замыкали это необыкновенное шествие.

А оно и в самом деле было похоже на шествие. И кони и люди шли гуськом, как всегда ходят в шахте, небыстрым, сторожким, каким-то напруженным шагом, который теперь выглядел торжественным, почти церемониальным. И, может быть, потому, что очень уж необычной была эта процессия, и все в ней было необычно, не буднично; даже простые шахтерские лампочки казались сейчас лампадами, нарочито зажженными для этого случая; они колыхались как-то особенно таинственно и величаво. И по-особенному звонко падала капель со свода; и по-особенному цокали о рельсы кованые копыта… Люди шли молча, и в тишине штрека было слышно, как они дышат, как посапывают кони, как журчит в канавках подземная вода и где-то далеко впереди, во тьме, ржет неугомонный Стрепет…

— А Дед наш совсем плох стал… — вдруг негромко сказал Прокопу Максимовичу Пастушенко. — Совсем, совсем плох.

— Старое старится… — уклончиво отозвался Прокоп Максимович; он Деда не любил.

— Ты-то вот не стареешь, дядя Прокоп!

— Старею и я. Только виду не показываю.

— Вот то-то и есть. Я так приметил: одинокий человек и стареет рано. Молодеют на людях…