Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 99

Он был родом белорус, Витебской области, Городковского района. Родные места он покинул давным-давно, еще мальчуганом, и с тех пор на родине больше не бывал, да и не собирался туда. Но он всегда называл себя белорусом, очень гордился этим, носил сорочки, вышитые витебским крестиком, картошку называл бульбой и любил ее во всех видах, а в его речи и до сих пор слышалось мягкое цоканье, особенно если он волновался.

Когда на шахту прибывала очередная партия земляков, он немедленно находил ее. Являлся в казарму, сразу спрашивал, нет ли городковских, витебских — городковские обязательно случались, — и потом долго расспрашивал их о своих родных (их осталось мало) и о знакомых (а их было много, все перебывали у Деда на шахте). Затем он требовал водки и бульбу, истово пил, никогда не пьянея и, опершись сизым крутым подбородком о свою знаменитую суковатую палку, с которой даже в лаве не расставался, слушал протяжные песни родины…

"Марией" он управлял два года и управлял хорошо. При нем слово "прорыв" забылось. Он был дельным и строгим хозяином, дотошно знал горное искусство, начальство его уважало и даже побаивалось: планы ему всегда давали посильные.

Однако секрет его удач был не в этом. В те годы текучка еще лихорадила шахты. Здесь, как в море, бушевали ежедневные приливы и отливы. Но в отличие от законов моря тут никаких законов не было, даже сезонных. Никогда нельзя было угадать, куда подует ветер, что будет завтра, сколько людей выйдет в упряжку, сколько совсем уйдет с шахты.

Трепала текучка и шахту Деда, но зато недостатка в рабочей силе он не знал никогда. Его выручали белорусы.

Не только в Городковском районе, но и далеко за пределами его, по всем белорусским селам гуляла легенда о Деде, о добром земляке — хозяине шахты, негордом, приветливом и свойском. "Эй, иди к Глебу — будешь с хлебом! — говаривали старики-отходники. — Где Глеб, там и хлеб. У Деда, как у Христа за пазухой, — и тепло и мило". И земляки в белых свитках и кислых овчинах валом валили на шахту к Деду, он принимал всех.

Он был добрый и простой человек, шахтеры его любили. Жил он скромно и одиноко — жена давно умерла, взрослые дети разъехались, и в его казенном, конторском доме было пусто и холодно; он только спал там, жил же он на людях: в шахте, в конторе, в общежитиях. Он был почетным гостем на всех званых обедах, посаженым отцом на всех шахтерских свадьбах, кумом на всех крестинах. Поп мог и быть и не быть — ни свадьба, ни крестины от этого не расстраивались, а без Деда не бывало на шахте ни крестин, ни свадьбы.

Когда большой, грузный, уже по-старчески обрюзгший, но все еще величавый, шел он, тяжко опираясь на палку, по улицам поселка, словно по штрекам шахты, хозяином, все встречные торопливо снимали перед ним шапки и кланялись. Не улыбаясь, он молча кивал в ответ. Он вообще улыбался редко. Он никогда не говаривал ласковых слов людям, не шутил, не балагурил с шахтерами, не похлопывал по плечу, не называл их "ребятами" или "орлами". Панибратства он не терпел и не допускал.

Но не только каждого шахтера в поселке, — каждую шахтерскую женку, всю рудничную детвору знал он по имени, знал, чей это замурзанный мальчишка роется в песке, чья это тоненькая девочка с алым бантиком в тощей косичке бежит с большим бидоном за керосином в лавку. Он знал все и про всех, потому что только этим и жил он, да и жил-то только ради этого, ради этих людей. Его не зря величали Дедом. Его уважали и боялись не как начальника, — шахтеры никого не боятся! — а именно как Деда. Так в старых крестьянских семьях чтут своих патриархов, уже почти не слезающих с печки, но по-прежнему властных, непогрешимых и мудрых.

Дед и был таким патриархом в большой семье шахтеров и, как родной отец, любил своих чумазых детей, любил по-своему, угрюмой, строгой и бережной любовью.

Когда год назад произошла на "Марии" катастрофа — взрыв газа в восточной лаве — и семнадцать шахтеров погибли в шахте, Дед не стал прятаться от осиротевших семей, от их горя и их ярости, а сам пошел к ним. Пошел не затем, чтобы утешить вдов — этого он и не умел, — а чтоб посоветовать им или даже приказать, как жить дальше.

— Ты плачь, плачь! — говорил он, заметив, как при его появлении испуганно смолкала баба и принималась торопливо утирать глаза фартуком. — Плачь, как не плакать? — Он усаживался на табурет, ставил меж колен палку, потом трубно сморкался в большой клетчатый платок и продолжал ровным, спокойным голосом: — Такого мужа, как Антон, тебе, кума, теперь не найти! Хороший был мужик, старательный, непьющий…

Он словно нарочно бередил свежую рапу. Вдова заливалась слезами; уцепившись за ее подол, принимались реветь дети, а Дед невозмутимо сидел среди них, тихо качал седой головой и говорил негромко и наставительно:

— Да, Дуня, такое твое вдовье дело — плачь! Деньгами тебе государство поможет, опять же углем и так далее. Не пропадешь!.. Теперь, замуж будешь выходить — не осудим. Ты это знай.

— Что вы, батюшка, Глеб Игнатович? — возмущенно вскидывалась вдова. — О том ли мне думать?..

— А ты не спорь, Дуня, не спорь! Я лучше знаю. Детишкам твоим отец нужен. Вон они какие махонькие!.. — Он притягивал к себе самого крохотного из детворы и продолжал: — Замуж соберешься — посоветуйся со мной. Та-ак!.. За молодого не выходи. Это не надо. Сурьезного себе мужика возьми, самостоятельного. Ты меня слушаешь?





— Слушаю, Глеб Игнатович. Зачем только и говорите вы такое, слушать нехорошо…

— А ты слушай! Я дело говорю. Суть главное. То-то!.. Лучше всего выходи за вдового. Вот за Севастьянова, за Герасима. Ничего мужик, работящий, к детям ласковый… Так-то, кума! — говорил он, уже вставая. — Жить надо!.. А я к тебе еще наведаюсь…

И он шел в следующий дом, навстречу новым слезам и новому горю. И там так же невозмутимо и с виду равнодушно слушал вопли баб, причитания старух и рев детей и не останавливал их, а давал им выплакаться. А потом вместо жалких слов утешения принимался толковать о земных делах, о том, как теперь жить и что делать.

— Ты теперь, Мотя, получишь за мужа большую сумму от государства. Слышишь? Так ты эти деньги не трать, не форси. Не твои деньги — ихние! — показывал он на ребят. — Ты деньги на книжку положи. А я проверю. Слышишь?

— Слышу, Глеб Игнатович, — угрюмо отвечала вдова.

— Ну, вот! — кивал он головой. — И хорошо!.. Злая ты баба, кума, но теперь это ничего, это можно. Теперь тебе с твоей злостью даже легче жить будет. Та-ак!.. А если о замужестве мечтаешь, — неожиданно прибавлял он, — так ты это брось!.. Тебя замуж никто не возьмет. Ты не Дуня.

— Я и не собираюсь. Один был муж, да и того вы убили…

— Не я убил — газ.

— А мне все едино! Убили, а мне теперь с сиротами горе мыкать.

— А кому ж? Ты их народила, тебе и воспитывать. Ты то пойми, кума, — твоя бабья жизнь теперь кончилась. Теперь для детей жить надо. А про свое счастье — забыть. — Как всегда, он говорил прямые, жесткие слова, без околичностей и прикрас, и они, как всякая правда, действовали вернее и надежнее, чем фальшь. — В детях теперь твое счастье, кума!.. — продолжал он. — Вот Васятку вашего я в забой переведу, там заработки лучше, а он уже парень большой. Петьку тоже пора пристроить…

— Не пушу в шахту, не дам! — дико взвизгивала Матрена. — Не дам! — И, как разъяренная квочка, заслоняла детвору всем своим телом.

— Э, пустые твои слова, баба! — морщился Дед. — Куда ж шахтеру, кроме шахты? Жить надо, кума, а не верещать зря. То-то! Я твоего Петьку к камеронам поставлю, пусть учится. А Анютка пускай в школу ходит, как ходила. А потом и остальную мелкоту определим, как следует быть. Так, значит! — И он, тяжело опираясь на палку, поднимался и шел в следующий дом.

Таков был Глеб Игнатович Дядок, Дед, заведующий шахтой "Крутая Мария", к которому Андреи и Виктор собрались нести свою заветную мечту о рекорде.

Дед назначил им быть в конторе вечером, в пять часов.