Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 99

Андрей ответил не сразу. Ему еще никогда не приходилось думать о парторге: какой он? Как никогда не приходилось думать о Деде, о главном инженере шахты, об управляющем трестом: а они какие?

— Нечаенко Николай Остапович? — задумчиво переспросил он. — Он хороший человек…

— Хороший человек — понятие беспартийное… — засмеялся Светличный.

Андрей опять немного подумал, потом покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Раз человек хороший, так он нашей партии.

Уже давно прошло то время, когда Андрей полагал, что шахта, как и мир, устроена идеально, а порядок в ней — вечен и непогрешим. Теперь он знал, что и в шахте, как и в мире, все не только меняется, но и должно меняться к лучшему. Таков уж закон жизни, закон движения.

Эти перемены всегда несет с собой человек, люди. Те беспокойные, хлопотливые, вечно и всем недовольные, неудовлетворенные, одержимые жаждой все переделывать да перестраивать люди, которых называют революционерами, передовиками или новаторами. Сам Андрей, к сожалению, еще не чувствовал себя таким человеком. Но хотел им быть.

В то жаркое лето обоих товарищей впервые стало томить чувство великого беспокойства. До сих пор их жизнь текла, как мирный ручей — с камня на камень, один день, как другой; они были довольны этим мирным течением и не пытались изменить его.

А сейчас стало им в этих берегах тесно. Как ручей весной, набухая от вешних талых вод, вдруг начинает буйно метаться и разливаться по равнине, так заметались и наши ребята, чуя, как распирают их неведомые вешние силы, желания и страсти, как в каждой жилке ходит и гудит горячая, тревожная кровь…. Но если Виктора томил главным образом избыток мускульной силы, — всю целиком он не мог истратить ее ни в забое, ни на гулянке, ни в бешеном плясе на шахтерской "улице", — то в Андрее пробуждались и властно заявляли о себе силы душевные. Приезд Светличного только ускорил их созревание, — так майский дождь убыстряет рост пшеницы.

Виктор, тот только об одном мечтал: чтоб дали ему всю лаву, где мог бы он хоть раз разгуляться на воле и показать себя. Уж он такой бы рекорд двинул, что и самому Никите Изотову впору! Он верил в свои силы, в свою сноровку, в свое шахтерское счастье.

А Андрей знал, что затея Виктора — удалая мечта, не больше. "Еще будь лава прямой, — рассуждал Андрей, — тогда бы куда ни шло! А то восемь уступов, значит, восемь раз зарубать кутки, восемь раз законуриваться… Да потом еще крепить за собой всю лаву… Ну, разок можно блеснуть, показать рекорд! А каждый день — это не выйдет. Значит, — продолжал размышлять он, — тут одной удалью не возьмешь. Тут умом надо. А что, если спрямить лаву? Что, если иначе организовать труд забойщика? Что, если сломать весь порядок в шахте?"

Теперь Андрей часто думал об этом и в забое и дома. Незаметно для него самого это стало теперь делом его жизни. Он знал, что и Виктор, и Светличный, и дядя Прокоп, и Даша — они и ее посвятили в свои мысли, — а может быть, и еще шахтеры по всей стране думают о том же. Для этих дум как раз приспело время.

По вечерам в тихом домике Прокопа Максимовича Лесняка шумели долгие споры.

Виктор горячился:

— Что судить да чертить? Вы мне лаву дайте, я вам на практике докажу! Вы, Прокоп Максимович, начальник участка, от вас зависит…





Но старик только недоверчиво качал головой:

— Эй, не справишься, парень! Эй, осрамишься!..

— Я? Я-то?.. — задыхался Виктор. — Да я… — у него даже слов не хватало, и он в беспомощной ярости озирался вокруг: да неужто никто, никто не верит ему, его рукам, его умению?

Странное дело, одна только Даша была на его стороне. Она верила. Но как раз ее поддержке Виктор и не был рад. Он все боялся, как бы вдруг эта поддержка не обернулась хитрой насмешкой.

А Даша верила искренно. Не в Виктора — она по-прежнему относилась к нему чуть-чуть насмешливо, — а в его идею. И ей уже чудилось, как это все будет: длинная, бесконечно длинная лава, как степь, и угольные искры, как капли росы под солнцем… И идет по этому раздолью один-одинешенек статный добрый молодец, может быть даже и Виктор, ей все равно, и бесстрашно рубает и косит уголь, как косарь в песне… Только звон стоит! Ну разве это не красиво? Разве это не весело? Она сама пошла бы на этот рекорд, если б ее пустили…

Ах, отчего в самом деле не родилась она мальчишкой? Она была бы лихим шахтером! Она шахту любит.

Пусть это непонятно иным ее московским знакомым, а это так. Они в толк не возьмут, как можно любить подземелье, а ей непонятно, как это можно не любить.

Она выросла в советской шахте, иной не знала. И шахта никогда не была для нее черной каторгой, а всегда вторым домом, сперва — таинственным, а потом — родным; старым, добрым, милым домом, где живут и работают отец, дядя и соседи. В детстве она любила рыть норы в песке, играть "в шахту" с мальчиками. Так же играючись, пошла она и работать. Ее поставили лампоносом — ей эта игра понравилась. Ей нравилось являться, как луч света, в темный забой с долгожданной лампочкой для забойщика. Ей нравилось, что шахтеры зовут ее Светиком. Ей все в шахте нравилось: и низкие своды, и ропот подземных ручьев, и звон капели, и резкий ветер на "свежей струе", и, главное, этот таинственный лабиринт ходов, галерей и просек, в котором она привыкла бесстрашно бродить. Она ничего не боялась. Даже в те детские годы, когда у каждого ребенка сказка перемешивается с жизнью, она уже знала, что в шахте нет ни волшебников, ни духов, ни гномов, ни эльфов, а есть дядя Степан, запальщик, и дядя Трофим, бурильщик. Но на поверхности и дядя Трофим и дядя Степан только тихие, добрые соседи. Там, в шахте, они, как и ее отец, становились всемогущими великанами, чернобородыми и многорукими. Ведь именно они, понимала Даша, и есть настоящие волшебники, обычно добрые, а иногда, когда напьются, и злые.

Потом Даша выросла, сама стала работать в шахте, теперь училась. Сейчас каждый таинственный ходок в шахте, каждый самый потаенный закоулок обозначились для нее техническими терминами, даже воздух шахты, ее дыхание, ее испарения, ее летучие газы — все легко и просто уложилось в точные формулы. А детское, поэтическое отношение к шахте, как в сказке, все-таки осталось навсегда! И об этом никто даже подумать не мог бы, глядя на Дашину крепко сбитую, крутую, подбористую фигурку в лихих сапожках со стальными подковками. С детства все привыкли считать Дашутку сорванцом, сорвиголовой, мальчишкой. Она умела свистать по-коногонски, была скора и на язык и на руку, мальчишкам спуску не давала, вечно ходила в синяках и царапинах.

— Отчего ты боишься, папа? — бесстрашно наступала она теперь на отца, словно от него одного зависело, быть рекорду Виктора или нет. — Эх, какой ты, папа… нерешительный…

— Да ты погоди, погоди, очень я тебя прошу! — морщился Прокоп Максимович. — Ты-то здесь при чем? Хоть ты не вмешивайся, когда люди о деле говорят. — Но в душе он был рад, что она вмешивается в шахтерские дела. Да и как ей быть в стороне? Будущий инженер. Моя дочь!.. И он счастливым взглядом ласкал статную фигуру дочки.

А она, зная это, не унималась.

— Я считаю, — звонко восклицала она (и Андрей откровенно, обо всем на свете забыв, любовался ею), — я считаю, что дело это вполне реально. И не только один Виктор может дать рекорд. И другие найдутся. Вот хоть Митю Закорко взять… Или Андрей. Ты ведь смог бы, Андрей, а?..

Он едва ли слышал ее вопрос. Он просто любовался ею, ее смелым, разгоряченным в споре лицом. "Какая ж она хорошая! Лучше никого на свете нет!" Он не мог бы сказать сейчас, что в ней особенно красиво: глаза или губы; ни одной черточки врозь он не видел, потому что и любил он в ней (а он уже любил, хоть и никому не признался бы в этом) не глаза и не губы, а всю ее за то, что она такая! В этой любви еще не было ни желания, ни страсти, а только необыкновенная и какая-то почтительная, пугливая нежность, но и эта нежность уже кружила его бедную голову.