Страница 55 из 100
Книга Корбена[98] об Ибн Араби в итоге противопоставляет «богоявление» и «воплощение». Есть путь «чистой святости», а есть другой, подразумевающий муки, — юный и взрослый Христос, которые смотрят друг на друга со стен Сант Аполлинаре Нуово в Равенне; замечтавшись, я иногда почти воочию представляю себе это противостояние вечности и времени.
Идти дорогами, когда они уже почти неразличимы, когда вот-вот исчезнут из глаз; кое-где кажется, что шагаешь по углям, которые тем не менее не обжигают. И попутчиками в этих, пока еще освещенных солнцем местах одни бабочки.
Идти. Дороги диктуют — или как будто диктуют — путь, исчезая из виду.
сентябрь
Сон. Какой-то юноша (из тощей, угловатой породы неуемных, ни в чем не сомневающихся книгочеев) заставляет меня прямо посреди города стрелять из лука в кого-то, кого я не знаю и не уверен, знал ли когда вообще (кажется, это тоже юноша). Я с опаской пробую пальцем наконечник стрелы — она острая и вполне способна убить. Поскольку я — конечно же, намеренно — промахиваюсь, он принуждает меня повторить выстрел, я пытаюсь вырваться из-под его власти; стрелять нужно в месте, похожем на галерею или подземный переход, где полно людей. Я показываю ему, что одна из стрел кривая, — словом, стараюсь увильнуть, как могу. Он убеждает, чтобы я не обращал внимания на группу молодых велосипедистов-израильтян, которые появятся как раз в ту минуту, когда мне нужно стрелять: дескать, это просто цыгане. Возмущенный подобной выдумкой, издавна оправдывавшей антисемитов, я осыпаю его оскорблениями. Вспыхивает ссора. В конце концов я кричу, что не буду стрелять или выстрелю в него. Пытаюсь бежать (и вижу, что дело происходит на площади Святого Франциска в Лозанне). Тут он, в той же нападающей и настырной манере, спрашивает: «Она любит марки?» — и отправляется их покупать. Она — это моя дочь. Я понимаю, что он хочет убить ее, намазав марки ядом. Я снова кричу. Наконец мне удается от него освободиться.
Этот человек был, конечно, дьявол. Весь сон дышал насилием, крайней злобой, непримиримым спором.
Утреннее солнце на камнях, траченные временем стволы деревьев, необъяснимая нежность во всем — воздух почти замер, движение листьев беззвучно, как у ребенка, шевельнувшего во сне рукой. Олеандр, цветущий уже столько недель, — в этом, стоит лишь задуматься, есть какая-то загадка. Зачем ему столько бутонов, столько красок? Другого такого розового оттенка нет: воплощенная свежесть. А еще он похож на зажженные фонари, которые дети носят на праздник. Фонари среди бела дня. Или цветение самой земли, ее преображение в монетки, мелочь семян. Сила, которую они таят и которая заставляет их лопнуть, выгнать хрупкий побег, и т. д.
Семена души? Мы, зародыши в материнской утробе.
Лепестки, чтобы пересечь реку преисподней, семена-оболы.
Сознание ищет того, кто, словно фонарь впереди, поведет лодку по реке ночи.
«Отправляемся…»
Как пловец, зажигающий перед лодкой фонарь, решившись плыть через ночь протоками в тростниках.
Возьми цветок, пусть он светит тебе на пути через этот день…
Ведь даже день, даже самый яркий свет, даже этот ласковый сентябрь не так легко пересечь…
октябрь
декабрь
Отодвинь этот занавес снега…
февраль
«Жить? Этим пусть занимаются слуги», — даже явный перегиб в этой фразе Вилье де Лиль Адана[99], приведенной у Малларме, точно передает соблазны той эпохи, ее высоту и опасную готовность к извращению.
Как бы там ни было, перечитывая Малларме — и слушая птиц за окном, вообразивших, будто настал апрель, — я должен признать, что он действует на меня с прежней силой (во многом это связано с его душевным благородством, безжалостным напряжением его духа), хотя мне у него все время нечем дышать: эта разреженная атмосфера и ледяной просверк созвездий, с которыми он так любил сравнивать свои стихи.
Может быть, от мечтаний Малларме меня отдаляет, среди прочего, его тяга к театральности, хоть я и понимаю, даже разделяю ее, когда, потрясенный ярмарочным зрелищем, поэт превращает его в космическое торжество[100]. И все-таки мне ясно, что «в моих краях» я вполне могу обойтись безо всякой «сцены» и что для меня дело совсем в другом. Связано ли это у него с презрением или страхом перед всем природным, природой и т. п.? С этим наследием Бодлера?
«Белая кувшинка» — вот образец того, как еще за два десятилетия до «Фавна» мечты Малларме в оцепенении летнего дня с блаженной беззаботностью кружат около одной из главных своих точек притяжения, «непорочного отсутствия», «предчувствия незнакомки», которое с ее появлением, скорее всего, развеется. Это чувство замечательно передано образом «одной из колдовских нераскрытых кувшинок… облекающих своей полой белизной пустоту, сотканную из нетронутых снов, из несбыточного счастья…», — чуть ниже идет еще сравнение с «благородным яйцом лебедя, из которого никогда не выпорхнет полет». Это уже самая суть Малларме, его несравненные тонкость и точность, собранные в одно, чтобы вырвать у небытия чудо — устремившись, как он писал в «Славе» об осеннем лесе, «к восторженному оцепенению листвы, слишком застывшей, чтобы порыв ветра развеял ее по воздуху…». Ошеломляющее совершенство формулировок, которые тем не менее меня как будто замуровывают, не давая нормально дышать, а без этого я их просто не воспринимаю. (К слову: Малларме любил сравнивать книгу со шкатулкой, шкатулкой или флаконом, короче говоря — с могилой.)
Мало что так трогает меня у Малларме, как его слова о Гамлете[101], «подростке, исчезающем в каждом из нас на пороге жизни» (и пронзительная фраза чуть ниже: «Принц, прозревающий судьбу и обреченный погибнуть, не став мужчиной, меланхолично, одним движением бесполезного острия убирает с закрытой для него дороги то скопище многословного пустозвонства, которым, состарься он, неминуемо стал бы сам»); Гамлет, или поэт, «читающий собственную книгу», так меланхолично и чисто отразился Малларме в этом герое.
Как всюду, где он замыкает круг своей высочайшей утопии и утверждает превосходство стиха: «…если книга у нас в руке и несет какую-то высокую мысль, то замещая любую сцену, однако же не ее забвением, а, напротив, повелительным напоминанием о ней. Метафорическое небо, расходящееся от молнии стиха, искусственное до такой степени, что едва не походит на настоящее и почти олицетворяет героев (причем как раз тем, что нужно видеть, дабы не смущаться их появлением, а именно чертой, отделяющей нас от них), эта насквозь одухотворенная, сияющая великолепием глубина восторга есть лишь чистейшая суть нас самих, скрытая в каждом и готовая выплеснуться при первом же случае, который мы в повседневной жизни, за пределами искусства, тем не менее всякий раз упускаем»[102]. Картины такой высоты поражают и завораживают по-прежнему, вот только… Что «только»? И эта молния, и это небо по пути к нам, кажется, потеряли часть своей природной силы, так же как непоправимо далекой стала от нас «первозданная и простодушная» женщина былых времен из «Явления будущего». Может быть, молния и небо у Малларме слишком поблекли в тесной квартирке на рю дю Ром среди множества других «ветшающих вещиц»! От этой духоты и бросаешься глотнуть воздуха у дикого Рембо или непутевого Верлена.
98
Анри Корбен (1903–1978) — французский историк религии, виднейший специалист по гностическим течениям в иранском мусульманстве, переводчик классиков суфизма.
99
Антуан Вилье де Лиль Адан (1838–1889) — французский прозаик и драматург, цитату из его драмы «Аксель» Малларме приводил в публичной лекции 1890 г., посвященной памяти друга.
100
Имеется в виду «Хвала ярмарке», одно из стихотворений в прозе Малларме, как и упомянутые ниже «Белая кувшинка», «Слава», «Явление будущего».
101
Цитируется один из театральных скетчей Малларме, «Гамлет».
102
Из эссе Малларме «Поэтический принцип».