Страница 47 из 57
— И-эх, людей бы постыдился, балабол красноглазый, — укоризненно покачала головой Ольга. — А еще медалей понавесил!..
— Медали мои не трожь, — сразу посуровев, заговорил Трофим. — Михаил Семеныч городской человек, поди, знает, за что их дают... А меня Цимбаленко к людям жить не пущает. Это как?!
— На центральной коровы и те лучше нас живут: электричество для них горит и вода под нос, — с готовностью вмешалась Полина, обращаясь к Михаилу. — А тут живешь: дров нету, угля не везут...
— Я ее спалю, Чумаковку, — спокойно пообещал Трофим. — Это ему, Семену Егорычу, что не жить — на центральной три сокола да дочь, случись что, вот они, а мои — один на кораблях живет, другой в тундрах железо ищет. Как это нам со старухой? А она хворает, у ней кровь в голову давит…
— А хоть бы и не в тундры! — Полина сучила большими, в темных трещинах руками, совсем не подходящими к ее маленькой усохшей фигурке, к ее по-младенчески безгреховным, потянутым слезливой пленкой глазам на просветленном до синевы лице. — У меня Федька в области минцанером работает. Так директор — езжай к сыну. А чо бы я ехала, когда тут смолоду до старости силы выкладывала. Федька-то свою жись там зачал, а моя вся до капелюшки тут. А теперь — езжай!
Полина словно и не высказывала только что своей обиды: выдобренными глазами матери глядела на Михаила, радовалась каждой морщинкой лица.
— Ладно уж мы в назьме да в земле. Детки зато взыграли в начальники большие. Федька-то пишет: мама, я теперичь старшина. Это ж, поди, командир роты?
Мужики заулыбались.
— Повыше хватай, Полька! Федьке твоему до генерала рукой подать. Он теперь без охраны до ветру не ходит...
— Болтай, ботало! — деланно осерчала Полина, но по ее усмешливым глазам было видно, что слова Трофима ей приятны.
— А мой Витька-а... — Ольга медленно повела рукою вдаль.
— Витька твой!.. Сроду был отчаюгой. У меня огурцы крал!.. — проскрипел Петрак, не дав той договорить.
И примолкли, притихли старики, словно спохватившись, что бессовестно забыли о том, зачем пришли. Где же это видано, чтоб дорогих гостей встречать не расспросами об их жизни, а наперегонки свое выкладывать.
— Ну что же... это, к матери-то небось завтра поедете? — сказал Трофим, подымаясь. — Кланяйтесь ей от нас.
Он долгим, охватистым взглядом глядел по-над огородами, туда, где в далекой дали мглисто нарождалась ночь, а ближе будто кто невидимый ходил и разливал по лощинам молоко тумана, и он языками растекался по округе. В холодной зоревой траве кричали перепела.
— Ишь разошлись, — сказал Трофим о перепелках. — Отец, бывало, шутил, когда жись прижимала: провались, говорил он, земля и небо, только перепелок жалко!..
Трофим пошел, а за ним заподымались старухи и Петрак.
— Прошшайте, прошшайте...
И исчезли, будто истаяли за задичавшими от бурьяна плетнями, за нежилыми дворами деревни, которая сама была похожа на умирающего старого человека: душа еще теплится, а тело холодное.
Валентина готовила ужин на низкой плите-времянке. Дым то ровно уходил вверх, то льнул к земле, затоплял угольной горечью двор, а Петр нервничал.
— Как печенеги. Там у Гришки с Анькой по комнате пустует. В кранах — и кипяток и холодная...
— Конечно — соглашалась Валентина — Какие тут условия!
Но Михаил в душе радовался, что хоть такую Чумаковку застал. Он ехал на родину, а Чистоозерная для него, как и для родителей, — чужбина.
Тихая, зябкая заря разлилась вполнеба. Петр принес полушубок, укутал им отца. Валентина закончила стряпать и тоже присела к мужикам, набросив на плечи от непривычной летней сибирской прохлады теплую кофту и прикрыв полой прижавшегося к ней Сережку.
— Дом-то на кого бросили? — спросил отец.
— Пока Олег в нем остался, — ответила Валентина.
— Вот это ловко! — Отец метнул сердитый взгляд на сноху, дескать, не тебя спрашивают, бабу неразумную, когда хозяин тут. — Это как же, дитя бросили, в года не вошедшего, дом бросили...
— Да какое дитя, папа, не расстраивай себя. Приехали — значит, поживем, — успокоил отца Михаил, удивившись, как отец сразу уловил их зыбкое положение. Издалека-то все проще кажется, а тут не успел приехать, и теперь уже странно, дико и вроде баловством выглядело все то, что выстрадал. «Нет, правда, неужто я здесь не гость?» — удивлялся он.
А из Чистоозерной все не приезжали. Уже огни в той стороне кишели — прямо целый город. Улицу заполняли сумерки. Луна стала подниматься невероятно громадная, слабо нагретая, с темными окалинами, когда где-то за деревней начал нарастать заполошный вопль. Кажется, от этого вопля и перепела и коростели притихли испуганно и черные избы плотней присели к земле.
— Григорий едет — сказал отец. — Радио теперь пастухам вместе со спецовкой выдают!..
А рев уже ворвался в деревню, и, пересиливая его, властвуя над ним, высился голос: «Го-ол! Какой красивый гол!».
— Во! — навострился отец. — Только и слышишь: мяч ногами пинают, а весь мир орет, ровно конец света приводит. А еще с кочережками по льду... хоккеисты эти... Тьфу!
— Ну что ты, папа, развлекается народ, отдыхает, — возразил Петр. — Раньше в деревнях тоже в лапту играли.
— Играли, — согласился отец. — А теперь не играют... Нет уж, раз завизжал вот этак мир, значит, захворал!..
«Ишь ты, куда хватил старик, — усмехнулся про себя Михаил. — Мир захворал... Так-то мир всегда хворал. Сколько земля крутится, столько он и хворает. Жизнь без болезней не обходится...»
— Выключи ты свой чемодан! — закричал отец на въезжающего во двор Григория. — Глухоту наводишь.
— Ну, а чего сидеть тут! — тоже зашумел Григорий, слезая с лошади. — Я не знаю, отец, тебя хоть связывай да вези с собой. Сидишь тут... гостей-то как встречать? Ни помыться, ни пожрать по-человечески.
— Ишь кипяток! К отцу в дом приехал и разоряется, — проворчал отец, уходя зажигать лампу.
— Нет, правда, эти старики хуже детей, — обратился Григорий уже к братьям, опуская подпруги седла. — Дитя-то — за ухо да поволок, а с этими попробуй... А-а, ну их!.. — Бросил плащ на седло. — Впотьмах-то и не знаешь, с кем целоваться.
Обнялись. От Григория шибануло степью, запахом сбруи, конским потом — такими запахами, какими на родину только и заманивать.
— Два года? Ну, точно — два года не был! Все над нами пролетаете, собаки, все мимо на свои курорты, — срывистым от радости голосом частил Григорий. — Пасешь, а они зудят, зудят, челноки-то белые. Вот, думаешь, может, Мишка на нем полетел... Видно нас оттуда? — спросил наивно и сам ответил: — Где нас увидишь, букашек. Страшно небось на такой верхотуре?
Зашли в дом, а следом Анна с мужем и Иван с женой. С сумками — еды понавезли, не понадеялись.
— Ну, здравствуй, братка... — Анна сдержанно поздоровалась, словно вчера виделись, а с Валентиной — и того холодней. — Мойте руки да за стол, — распорядилась, — а то уже зориться начинает. Зори-то сейчас целуются.
Стала вынимать посуду из шкафа, по столу расставлять. Стройная, длинноногая — вся «свешневская», только характер какой-то чужой: строгости больше, чем у всех мужиков Свешневых.
— Ты, Анютка, с нами как с пацанами в своей школе обходишься. А под моим командованием тоже триста голов. Не какой-нибудь там пастух, а скотник-оператор. Поняла? Кнопки жму — в одну сторону телята выскакивают, в другую — молоко рекой льется.
— Будет, нашел время зубы мыть, — зыркнула на него Анна.
А от керосиновой лампы свет такой, что и сравнить не с чем, до того отвыкли: тускло-красный, лица едва различимы. А когда-то, после коптилки, вот эту же лампу зажгли, так глаза позакрывали — ослепила яркость. Рядом с керосинкой над столом висел электрический шнур с лампочкой, и Михаилу показалось, что все, что с ним сейчас происходит, происходит невсерьез, какая-то нелепая случайность вернула его в детство. Тени на стенах от сидящих за столом, тот же длинный стол, тот же посудный шкаф и стены... Ложку бы выщербатить зубами, да так, чтоб отец не заметил! Или потихоньку толкнуть кого из братьев в бок: гляди, мол, что за чудо с потолка спускается! Тот пока лупит глаза на «чудо», а у него хлеба отщипнуть или из его глиняной чашки погуще ложкой вычерпнуть...