Страница 42 из 47
А если у меня и бывали иногда дурные мысли или я говорил какую-нибудь нелепицу, то я никогда ничего не думал и не делал против святой нашей церкви, и Господь Бог вразумил меня, что все, что я думал и говорил, было обман и суемудрие.
И в это я воистину верую, и я хочу впредь думать и верить лишь так, как учит наша святая церковь, и поступать, как велят мои отцы и начальники».
55. «Что бы мне умереть пятнадцать лет назад»
В этой «грамотке» имелась приписка, сделанная по просьбе Меноккио монтереальским священником Джован Даниэле Мелькиори и датированная 22 января 1597 года. В ней говорилось, что «si interioribus credendum est per exteriora»*, Меноккио вел жизнь, достойную «истинного христианина». Эта оговорка, как нам известно (и как, по всей видимости, было известно и священнику), была весьма к месту. Но в искренности желания Меноккио покориться церкви сомневаться не приходится. Отвергнутый детьми, которые считали его обузой, опозоренный перед родной деревней, Меноккио мучительно искал примирения с церковью, которая некогда удалила его, заклеймив как преступника. Его письмо — это патетический жест смирения перед «начальниками»: «инквизиторами» (поставленными, что понятно, на первое место) и затем, по нисходящей — «епископами и викариями и священниками и капелланами и диаконами». Бесполезный жест, потому что в то время, когда письмо было написано, инквизиция еще не приступила к расследованию дела. Но неодолимая потребность «раздумывать о высоком» не отпускала Меноккио, уязвляла «мукой» его душу, делала его вечно виновным перед лицом всех (я «впал в немилость у всего света»). И тогда он в отчаянии призывал смерть. Но смерть не откликалась на его призывы: «Она все сделала наоборот: она отняла у меня сына..., потом она отняла у меня жену»172. Тогда он обрушивал проклятия на свою голову: «что бы мне умереть пятнадцать лет назад», то есть в тот момент, когда к несчастью для него и для его семейства он обратил на себя внимание инквизиции.
56. Второй приговор
После второго допроса (19 июля) Меноккио спросили, нужен ли ему адвокат. Он ответил: «Мне нет надобности в другой защите, кроме как умолять о милосердии, но если можно мне иметь адвоката, я бы его взял; но я бедняк». Во время первого процесса был жив Заннуто, готовый все сделать для отца, это он нашел тогда адвоката, но Заннуто умер, а другие дети не хотели пошевелить и пальцем. Меноккио дали адвоката, им стал Агостино Пизенси, и он 22 июля представил суду развернутое слово в защиту «pauperculi Dominici Scandella»*, В нем он доказывал, что свидетельства против Меноккио были взяты из вторых рук, расходились между собой, были очевидным образом пристрастны, и из них явствовала лишь «mera simplicitas et ignorantia»** обвиняемого: адвокат требовал оправдания.
2 августа суд инквизиции собрался для вынесения приговора: Меноккио был единодушно объявлен «relapso», то есть повторно впавшим в ересь. Суд завершился, но Меноккио тем не менее решили подвергнуть пытке, чтобы узнать имена сообщников. Его пытали 5 августа; накануне состоялся обыск в доме Меноккио: в присутствии понятых были открыты все сундуки и изъяты «все книги и писания». К сожалению, что это за «писания», мы не знаем.
57. Пытка
У него потребовали назвать сообщников, иначе он будет подвергнут пытке173. Он ответил: «Господин, я не помню, чтобы я с кем-нибудь об этом говорил». Его раздели и осмотрели, чтобы установить, возможно ли применение к нему пытки — таковы были правила инквизиции. Тем временем продолжался допрос. Меноккио сказал: «Я со столькими говорил, что сейчас и не вспомню». Тогда его связали и снова предложили указать сообщников. Он дал тот же ответ: «Я не помню». Его отвели в камеру пыток, продолжая задавать все тот же вопрос. «Я думал и вспоминал, — сказал он, — с кем я разговаривал, но не могу вспомнить». Его стали готовить к пытке кнутом. «Господи Иисусе Христе, смилуйтесь, я не помню, что с кем-то говорил, убей меня Бог, у меня нет ни товарищей, ни учеников, все, что я знаю, я сам прочитал, смилуйтесь!» Ему дали первый удар. «Иисусе, Иисусе, о, горе мне!» — «С кем вы вели разговоры?» — «Иисусе, ничего я не знаю!» Его призвали сказать все по правде. «Я скажу всю правду, только спустите меня».
Его опустили на землю. После короткого раздумья он сказал: «Я не помню, что я с кем-то говорил, и не знаю никого, кто был таких же мыслей, и вообще ничего не знаю». Приказано было дать ему еще один удар. Когда его вздергивали на дыбу, он крикнул: «Господи Исусе, горе мне, страдальцу!» И потом: «Господин, спустите меня, я кое-что скажу». Встав на ноги, он сказал: «Я говорил с синьором Зуаном Франческо Монтереале и сказал ему, что никто не знает, какая вера истинная». (На следующий день он к этому добавил, что «сказанный синьор Зуан Франческо попенял мне за мои дурачества».) Больше от него ничего не удалось добиться. Его развязали и отвели обратно в тюрьму. Нотарий отметил, что пытка производилась «cum moderamine»*. Продолжалась она полчаса.
Можно только гадать, какие чувства испытывали при этом судьи — в протоколе зафиксировано лишь монотонное повторение одного и того же вопроса. Может быть, это была такая же смесь скуки и отвращения, на которую жаловался в те же примерно годы папский нунций Болоньетти: «что за тоска слушать эти благоглупости, тут же заносимые на бумагу, особенно во время пытки; счастье тому, кто флегматик по натуре»174. Упорное молчание старого мельника должно было казаться судьям необъяснимым.
Итак, даже телесная мука не сломила Меноккио. Он не назвал ни одного имени — вернее, назвал одно, имя синьора Монтереале, но оно могло только отвратить судей от дальнейших и более тщательных расследований. Без сомнения, ему было что скрывать, но когда он говорил, что «все, что я знаю, я сам прочитал», то вряд ли далеко отклонялся от истины.
58. Сколио
Своим молчанием Меноккио хотел продемонстрировать судьям, что его мысли рождались в одиночестве, наедине с книгой. Но как мы не раз могли убедиться, он переносил в книгу то, что почерпнул из устной традиции.
Эта традиция, глубоко укорененная в европейской деревне, лежит в основе своеобразной крестьянской религии, равнодушной к догмам и обрядам, тесно связанной с природным круговоротом, мало затронутой христианством. Нередко можно говорить о полной чуждости христианству, как в случае тех эболийских пастухов, которые в середине XVII века показались изумленным отцам-иезуитам «людьми, на людей похожими только телом, в разумении же и познаниях мало отличными от тех скотов, которых сами же и пасли; не имеющими понятия не только о молитвах или других предметах, до веры относящихся, но и о самом Боге»175. Но и в условиях не такой полной географической и культурной изоляции можно заметить следы этой крестьянской религии, вобравшей в себя и переделавшей на свой лад инокультурные влияния — в том числе, и христианские. Старый английский крестьянин, который говорил о Боге как о «добром старце», о Христе — как о «красивом пареньке», о душе — как о «большой кости, всаженной в тело», о загробном мире — как о «зеленом лужке», куда он отправится, если будет поступать по правде, этот крестьянин не был в совершенном неведении о догмах христианства — просто он переводил их в образы, близкие его жизненному опыту, его чаяниям, его мечтам176.