Страница 2 из 8
СЕМЕЙНОЕ
В лице взрослеющей дочери проступают черты и лики тех, давно ушедших, но пока остающихся на выцветших фото. Она, сидящая ко мне вполоборота, сейчас похожа на юную рысь — глаза её полудики, насторожены и миндалевидны, высоки скулы. Только что была рядом, но опять ускользнула в свой собственный суверенный лес жизни идущая наперерез. Там нехоженых троп не счесть, по какой она бродит теперь — Бог весть, да разве ещё фамильный ясень. А я остаюсь в сегодняшней ипостаси: мать взрослеющей дочери — это почти приговор. Всё труднее жизнь принимать без шор. Конформистка по сути, но зачем-то мечтаю о чуде очередного прорыва за грань. Подавленные слова оцарапывают гортань, но я молчу, хоть молчать невмочь. Наблюдаю дочь, несущую в себе прежних, давно ушедших, молчаливых мужчин, терпеливых женщин, и её губами нежданно-негаданно улыбается мне длинная цепь поколений с исходными звеньями, утерянными в немыслимой глубине. *** Немногое, что истинно — твоё, но этого немногого довольно, чтоб свет был светом... Тонкое литьё ограды парка, запах влажной хвои, дорожки, занесённые песком, и жёлуди, набрякшие томленьем; кот, дышащий пушистым животом; скамеечные волглые колени; прописанные бледно облака, прозрачный холодок седьмого неба; и четвертинка мятого листка, и буквами удержанная небыль; и «сад камней», и бледно-жёлтый мох, и вечер, наливающийся синью; и сын, в глазах которого ты — бог, верней, богиня. *** У прадеда были дети. Сначала их было много, но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын. У прадеда были пчёлы — он был для них добрым богом, и часто терялись пчёлы в пространствах его седин. Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело из дебрей колючих прядей взлохмаченной бороды, и мама — почти девчонка — тревожилась и немела, не зная ещё касаний прожорливой пустоты. А прадед смеялся басом и целовал ладошку, и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин, но время брело к закату, серело ничейной кошкой и вышло совсем в итоге к полудню сороковин. Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде, чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох, но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей в бездонной пучине света уже не пчелиный бог. Нет брата, а я осталась — не лучший хранитель рода, во мне много слов и хлама и мало родной земли, но видела — шёл мой прадед по мостику над Смородой. ...А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?.. *** Корми синиц, синицы — суть зимы. Конечно, сцену делают детали, но снегири давным-давно пропали, и некому их вспомнить, горемык. А я, представь, всё помню, как вчера: мой третий год, и хрусткий снег, и санки, и злой мороз, и мама спозаранку меня везёт, а времена утрат так далеки, что кажется — не тронут, пройдут по краю, мимо, стороной... Сижу, мотаю круглой головой: платок, две шапки... Тощие вороны в борьбе за корку; полутьма и свет — в ряду фонарном прочерки морзянки, а рукавички так пропахли манкой, что хочется не есть её вовек. И тяготит утерянный совочек — а без совочка как, скажи, зимой? Но вспыхнут вдруг, не виданные мной, в рябинных пальцах алые комочки. И я в порыве: «Ма-маа! Пасматли! А это кто?» — и сердце бьётся шало. И смотрит мама, после, одеяло поправив: «Вот смешная...Снегири...». *** И ясень в дедовом дворе, и муравейник суетливый, и паданцы под старой сливой, и август в дождевом ведре, настоянный на спелых звёздах; и липовый тягучий воздух; и колосок незрелой ржи, засушенный в пространствах книги; и подкрыльцовые ежи — несуетливы, темнолики; и песни, свитые дроздом, и яблоневый сад, и дом, и полумрак пустых сеней, и страх, и бег густых теней, и взгляд взыскательный с икон, и вздох лампадного огня — всего лишь миг, минутный сон того, кто сроду отрешён, того, кто выдумал меня на склоне дня... *** 1.Сокровища просты: баранка, карамелька, сеть ниточек «кошачьей колыбельки», цветное стёклышко, пластмассовый голыш, велюровый лоскут, речная галька. Июль, текущий зноем с тёмных крыш, напоминает пламя зажигалки, в которой газ закончится вот-вот, но раз огонь пока ещё живёт, то воздух и танцует, и струится. На яблоне в гнезде сидит жар-птица и к пятнице ждёт новеньких птенцов, жар-птиц курлычет до стесненья зоба в манере доспевающих отцов. Все волки серы, сказочны, беззлобны, едят с руки и подставляют лбы под узкую чумазую ладошку, и жизнь течёт как будто понарошку, но формирует будущую быль. 2. Давно прошёл далёкий тихий год, в котором я не знала большей боли, чем ссадины, полученные от избытка жизни, времени и воли, в котором так просторны были дни, и танцевать, как Эльмовы огни, являлись сильфы на ушко иглы, рождались саламандры из золы, и эльфам, обживающим чердак, и гномам, что освоили подполье, хватало сил держать голодный мрак на дальних подступах к благому лукоморью. Теперь я ближе зрелости, чем те, такие дорогие и родные, оставшиеся в полной темноте страниц альбомных. Очень молодые — отец и мама. Мама ждёт меня, мечтает о смешливой пухлой дочке, кудрявой, как соседское ягня — и только тем уже любимой очень, ещё не зная, что придёт подменыш, угрюмица, молчальница, чужак. Прости мне, мама, всё, что я не так... А впрочем, если ты в меня не веришь, то я темна, невидима, вольна, как берег позабывшая волна. 3. Дары волхва щедры: потёртый бублик и с праздника спасённая конфета, неразличимо чей, но медный тугрик, четыре неопознанных предмета, запчасти Лего к чудо-кораблю, беспарные носки, дыра в кармане, сакральный миг встречальных целований и сотое с утра «тебялюблю».