Страница 1 из 26
Феликс Коэн
Жизнь как женщина (донос)
Уже ручка шуршит по бумаге, уже слова складываются в предложения, предложения в абзацы, абзацы заполняют страницы, а ты все еще задаешь себе вопрос: «А зачем?»
Все или почти все, кто пишет, мне кажется, постоянно себя об этом спрашивают. По разным причинам.
И по-разному отвечают, если считают, что они знают ответ.
Например, «писать, как и писать, следует тогда, когда уже не можешь» — М. Жванецкий.
А если я еще не страдаю настойчивыми позывами к мочеиспусканию и, следовательно, в достаточной мере ощутить этого состояния не способен?
Значит ли это, что в таком случае не нужно даже пробовать писать. Неужели следует предположить, что все, кто пишет, страдают болезнями мочевых путей.
То есть писатель должен быть преимущественно преклонного возраста, который, кроме всего прочего, может поделиться с читателем своим большим опытом. Кому же нужен такой болезненный, плачевный в буквальном смысле опыт? Кроме того, среди хороших писателей встречаются иногда весьма молодые люди, которым эти болезненные состояния незнакомы. Как же пишут они?..
В мемуарной литературе часто проскальзывают намеки, что некоторые великие писатели-гуманисты в личной жизни были большими сволочами.
Может, это у них от жгучих болей, столь необходимых таланту? Ведь писать кровью в моче часто значительно болезненнее, чем кровью сердца. Кто попробовал и то и другое — тот знает.
Следует ли понимать Жванецкого так, что хороший стиль рождается в момент непреодолимого желания опорожнить мочевой пузырь?
Возможно ли, что все литературные шедевры рождают сидя на судне или с уткой в руках? Вместо пера.
Может, писать, как и писать, следует стоя (с открытым водопроводным краном для стимуляции)?
Возможно, у хорошего писателя, учитывая возраст, подобные состояния есть сублимация либидо? Не будем углубляться во Фрейда.
Поставить постоянный катетер — вот выход. Пойдут ли писатели на это?
Возможно, они и притронуться не дадут к своим больным пузырям и измученным преждевременными семяизвержениями (в момент рождения некой изумительной страницы), склерозированным воспаленным простатам в надежде создать еще одно (а то и два) нетленное произведение? Не говоря уже о худшем, в смысле диагноза.
Что-то интересное было у Э. Хемингуэя: писать нужно только о том, что знаешь; мало того, если пишущий действительно знает, о чем он пишет, он может это отметить вскользь, почти не останавливаясь на теме, а может и вообще об этом не писать — все равно читатель увидит, что писатель знает. Красивая мысль, правда?!
А мне любопытным кажется писать не о том, что я знаю или понимаю, а о том, чего я никак понять не могу.
Когда ты решился писать, что тоже процесс мучительный, сразу появляется следующий вопрос, вернее, три: «Как? Когда? И о чем?»
На них есть столько ответов — не хватит жизни прочесть.
Вопросы возникают сразу же, когда садишься писать, и чем дальше пишешь, тем больше страдаешь. Ты раздираем противоречиями, ты ненавидишь своего героя и в то же время постоянно видишь себя в нем. И знаешь, что это не ты… но иногда так похоже.
И ты вместе с ним любишь и ненавидишь эту Юльку, это источающее похоть, бесчувственное, подверженное только страстям животное, эту звездную невесту, источник стыда и восхищения, которой Бог по неизвестной причине дал глубокие, находящиеся где-то за пределами всеобщего взрыва всполохи чувственного света, которые не ощущаются ею, потому что ее предел — это ощущение полового удовлетворения.
Есть от чего прийти в отчаяние.
Любовь и ненависть, и отчаяние — вот мои причины. И если я этого не испытываю — писать мне не хочется.
Взять хотя бы ее партнера, ее половую «идею фикс». Нужно бы о нем написать, но писать о нем нечего. Он-то вообще здесь причем? Герой пытался о нем рассказать — не получается: ни плохой, ни хороший, ни умный, ни глупый, ни злой и ни добрый, даже, наверно, ни жадный. Бесталанный, бесцветный. Никакой. Зато с подлянкой. «Жил-был у бабушки серенький козлик».
Ну что поделаешь, если женщине нравятся козлики, особенно когда они велеречивы, с гнильцой и мелкой подлостью.
«В нем есть сочетание качеств, мне приятных».
Это она про человека, не про окрошку.
Я бы написал и о нем, но эта история не сборник кулинарных рецептов. Набор его качеств представлен.
Когда действительно были любовь, или ненависть, или отчаяние, то ты должен себе простить необходимые предательства друзей, близких людей, родных, любимой. Потому что, когда пишешь, не можешь не заложить в большей или меньшей степени тех, о ком пишешь. Писательство — всегда донос.
Так уж заведено.
Вот тут-то у тебя появляются враги…
И исчезают друзья…
И ты становишься одинок…
Время писать наступило — садись и пиши…
О чем?..
Чаще всего о женщинах, потому что ты ощущаешь, как сквозь каждую из них за тобой подглядывает бессмертие…
Мне известен один человек, для которого вся его реальная жизнь, все окружающие предметы и события, человеческие взаимоотношения и сны, общественные и государственные институты — все, что виделось, слышалось, мыслилось, чувствовалось и ощущалось, — представлялось женщиной… Абсолютно все.
О нем я и расскажу…
Мы познакомились в банях на Фонарном переулке. Настоящие парильщики знают эти старые с кирпичными флигелями Купеческие бани.
Из красных, толстых, полуразвалившихся стен вываливаются крошащиеся кирпичи и прорастают зеленые кустики. Дворики маленькие — там можно сидеть на скамеечке голым.
Классы неопрятные, в шкафчиках бывают тараканы. С темного, в сырых разводах потолка со ржавыми поперечными металлическими балками капает вода. По стенам из плохо отмытого кафеля в заплатках также стекает влага.
Но парная превосходная, и пар держится долго. Такого пара давно уже нет в «Сандунах».
В парной всегда чисто, опавшие листья веников выметены, полы протираются теплой, влажной тряпкой.
Моего знакомого там знали все, подзывали к телефону — звонили, как правило, женщины.
В бани он приходил всегда с бутылкой водки, парой соленых огурчиков из «бочки», щепоткой квашеной капусты или лещем.
«Баня не столовая, а закуска — враг прихода» — сообщал он, наливая всем желающим. Сам пил мало. Говорил достаточно, однако больше слушал. Его манера общения располагала к откровенности.
Банные байки про баб вызывали у него неизменное восхищение и, казалось, искреннюю зависть, стимулируя рассказчика усилить фантастичность предлагаемых событий.
Серьезность и абсолютное доверие к этому вранью вызывали подозрение, тем более когда я замечал, как сквозь доверчивую улыбку внезапно и мимолетно продирался его внимательный, профессиональный взгляд.
Сам он о женщинах не говорил, ссылаясь на плохое знание темы.
Загадочная русская душа. Еврейского разлива.
Только однажды, неожиданно, мне была поведана некая история. История была длинной, и мы несколько раз встречались и бродили по городу. Чаще всего вдоль Фонтанки. История, скорее всего, давняя, но рассказывалась так, будто произошла вчера.
Рассказывая, он подсмеивался над собой.
Возможно, у него была еще какая-то другая жизнь, в которой все было серьезно.
Но прежде всего мне хотелось бы заявить: все, что рассказано им, и в первую очередь имена собственные, фамилии, события, время и место, является абсолютным вымыслом, несмотря на кажущееся сходство.
Посудите сами, особенно те из читателей, которым покажется, что они точно знают этих действующих лиц или героев (как Вам будет угодно), разве эти герои на самом деле такие? Нет, они совершенно не такие.
Да и человек, который рассказал мне эту историю якобы о себе (знать точно я не могу, но абсолютно убежден), — стукач. А что возьмешь со стукача?
Ну, а мы с Вами?.. Нет?
Хотя бы, один разок?..
«По жизни»…
То-то и оно!