Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 68

Капитан высоко поднимает монету, обводит глазами зал.

— Господа офицеры, прошу помнить, что здесь изображен портрет государя императора Николая Александровича…

Зал дрогнул.

— Ура!

— Гимн! Гимн!

— Боже, царя храни!

Пьяный угар мутными волнами заливает ярко освещенный зал. Пьянеют люди, пьянеет воздух, пьянеют электрические люстры, пьяными головами никнут в хрустальных вазах махровые цветы.

— Господа офицеры, разыгрывается погон генерала Деникина!

— Шапка английского генерала Нокса!

— Походная фляжка чешского генерала Сырового!

— Шпоры французского генерала Жаннена!

— Ура!

Гремит музыка, искрится вино, звенят звоном хрустальным бокалы…

Высокий белокурый красавец у ног молодей шатенки. Целует тонкие надушенные руки с розовыми полированными ноготками.

— Рыцарем вашим, хочу быть, Мария Александровна, умереть у ваших ног.

— Поручик, вот кольцо, разыграйте кольцо.

Поручик нетвердой походкой пробирается к эстраде.

— Господа офицеры, кольцо Марии Александровны!

— Ура!

Опьяневшие дамы перебивают друг друга. Вынимают гребенки и шпильки из сложных причесок.

— Господа офицеры, гребенка Надежды Ивановны!

— Шпилька Зинаиды Львовны!

Мария Александровна хочет быть первой.

— Рыцарь… Мой рыцарь… Я пьяна, я безумно пьяна. Я жертвую… Что там жертвуют… Ах, шпильки. Я жертвую чулок. Да, да, чулок.

Подобрала подол платья, протянула ногу. Поручик опустился на одно колено.

— Царица, царица моя! Царский подарок.

Снял чулок. Прильнул губами к обнаженной бело-розовой теплой ноге.

— Господа офицеры, чулок Марии Александровны семьям погибших от большевиков!

— Ура!

В пьяном угаре захлебывались медные трубы оркестра.

Муть.

Глава четвертая

В степях

Петрухин прянул грудью на влажный песок, жадным пересохшим ртом приник к воде. С трудом оторвался, повел глазами по берегу. Невдалеке увидал лодку. На корме сидел старик и удил рыбу. Петрухин быстро поднялся, подошел к лодке.

— Дед, перевези на тот берег.

Старик повернулся к Алексею, пристально вгляделся из-под лохматых седых бровей.

— Не по тебе, парень, пуляли в лесу?

— По мне, дедушка.

— А ты что, не большак будешь?

Петрухин мгновение замедлил с ответом — сказать или не надо? Нет, лучше сказать. Если откажет, одним прыжком с берега в лодку, старика за горло да в воду, два-три удара веслами и тогда уже Алексея не поймать, если б даже солдаты и выбежали на берег. Петрухин ступил шаг вперед к самой воде.

— Большевик, дед.

Старик с любопытством осмотрел Алексея с ног до головы, ласковой улыбкой собрал в морщинки лицо.

— Убежал, однако?

— Убежал.

— Ну-к что ж, мне большевики плохого не сделали. Были и плохие, были и хорошие, всякие были. Садись, парень, тебе жить надо. Поди-ка, и жена есть и дети?





— Мать есть.

Старик смотал леску, положил удилище на дно лодки и сокрушенно покачал головой:

— Ах ты, господи, грех какой. Отвязывай, парень, лодку-то.

Петрухин мигом развязал веревку, которой лодка была привязана к колышку, одним прыжком вскочил к старику.

— Садись, парень, в весла, ты покрепче меня, ишь ты, прости господи, какой, дай бог не сглазить. Наляжь, наляжь, парень, мыряй в туман.

Над рекой клочьями рвался туман. Противоположный берег тонул в густой серой пелене. Старик, подгребая кормовым веслом, спросил:

— Откуда убежал?

— Из лесу. На расстрел привели. Не хотелось, дед, умирать.

— Еще чего. Тебе жить да жить, твое дело молодое.

Старик с любовью оглядел могучую фигуру Алексея.

— Экий ты молодец, сохрани тебя Христос. Жить, парень, каждому хочется. Мне вот восьмой десяток пошел, а умирать не охота.

Серая пелена тумана становилась тоньше и прозрачнее, поднималась вверх, уходила в стороны. Из-за леса блеснул золотой венчик солнца, теплым золотом заструилась вода из-под лодки. Мягко ткнулись о песчаный берег.

— Куда теперь пойдешь?

— В степи надо подаваться, дед.

— И то, парень, подавайся в степь, поспокойнее там, в степи-то. Да большаком-то не ходи, держись в стороне от большака, так прямо степью и иди.

Петрухин крепко сжал руку старику и с чувством сказал:

— Ну, дедушка, спасибо тебе!

Выпрыгнул на берег, еще раз оглянулся на старика.

— Как скажешь, дедка, если спросят?

— А никак не скажу.

— Спрашивать станут?

— Кто меня станет спрашивать, я здесь останусь, мне все равно рыбу удить — здесь или на том берегу.

Старик, возился с чем-то у кормы, присев на корточки. Петрухин шагнул в прибрежные кусты.

— Ну, прощай, дедка!

Дед заторопился.

— Постой, парень, постой!

Вылез из лодки, подошел к Петрухину, протянул небольшой мешочек.

— Возьми-ка, парень, здесь хлебушка да причандал разный, поди-ка, есть дорогой захочешь.

Петрухин хотел было броситься к старику на шею, поцеловать деда в седые щетинистые усы, — на той стороне раздались выстрелы. Алексей кинулся в кусты. Дед перекрестил Петрухина в спину, блеснул старыми выцветшими глазами и вслух сказал:

— Спаси тебя Христос, ишь, какой молодец, живи с господом.

Влез, покряхтывая, в лодку, поднял удилище и, размотав лесу, бросил ее без приманки в воду, — совсем расстроился старик, где уж о приманке думать.

Над затуманенными глазами сдвинулись серые клочкастые брови, сердито шепчут высохшие старческие губы.

— Еще чего… расстрелять… ишь, человека убить надо.

С того берега донеслись крики:

— Эй… эй… э-э-эй, вай… а-а-ай!..

У деда по лицу глубокие коричневые морщинки во все стороны лучиками-лучиками. Неслышно рассмеялся.

— Кричи, кричи, батюшка, глухой я, не слышу.

Шел прямиком через степь по жестким прошлогодним жнивам. В стороне, по большаку, крутились столбы пыли, — мужики ехали в город, другие из города.

Ныли ноги в тяжелых солдатских ботинках. Дивился Алексей — чудом каким-то остались на нем ботинки, должно быть, после расстрела сняли бы. Шел бодро, как привык ходить с отрядом, — твердым походным шагом. Солнце жгло голую грудь, грудь радостно ширилась и жадно вбирала напоенный степными ароматами воздух.

Буйной радостью захмелевшие глаза ласково обнимали степь, уходящую вдаль темно-зеленым ковром. Далеко-далеко степь переходила в голубоватый цвет, сливалась с голубоватым краем неба. Верил — дойдет до этой шелковой голубой занавески, поднимет ее, заглянет в беспредельные просторы будущего…

В полдень почувствовал усталость. Бросился на траву, широко раскидал руки и ноги, подставил открытую грудь ветру и солнцу! Чувствовал, как из горячей жирной земли вбирает в себя силу великую, как наливается ею каждый мускул, каждая жилочка. Только теперь — в первый раз после побега — почувствовал радость жизни каждой частицей своего тела. Жить, жить! Продолжать дело погибших товарищей…

Когда отдохнул, захотелось есть. Петрухин заглянул в мешочек. Вместе с краюхой хлеба, узелком соли и пригоршней круп, ломтем просоленного свиного сала, коробкой спичек и жестяной кружкой увидал большой складной нож.

Крепко обрадовался ножу, как будто нашел ружье, а не простой, с самодельной деревянной ручкой нож. Вынул его из мешочка, переложил в карман штанов. В первой рощице срезал молодую березку, обломал ветки, обстрогал, — вышла славная дубинка. Нож да дубинка, — хорошо. Петрухин даже засвистал. Легко перепрыгнул через двухаршинную ложбинку, перегородившую дорогу, и, помахивая дубинкой, бодро зашагал вдаль. С запада быстро надвигались сумерки.

Крепок старик Чернорай. Шестой десяток доходит, а поднять на крутое плечо мешок с зерном да швырком бросить в амбар Чернораю пустое дело, молоденького за пояс заткнет. Крепок старик Чернорай, да погнули заботы хозяйские, нет-нет да и заноет натруженное за долгую жизнь Чернораево тело! Подует ли непогодь, затянет слезливым серым пологом небо, заплачет неделю-другую, — Чернорай сразу почувствует: заноет широкая спина, загудят ноги, ослабнут длинные, перевитые узлами руки с черными обломанными ногтями…