Страница 33 из 145
Когда она уже сидела в кабине грузовика, Александр сказал:
— Ну, прощай, коли…
— Прощай, Саша… Не сердись.
— Да я — что. Ты вот сама… — Он хотел сказать «не сердись», она перебила:
— Ты прекрасный мужик, Саша, о таком — мечтать только. Понял? И не сердись. Прости.
Она протянула из окна кабины руку, Сашка тряхнул ее. Машина двинулась. Тут, сразу от фермы, был поворот. И вышло так, что когда она оглянулась, то увидела Сашку. Он стоял, чуть расставив ноги, и косо и стремительно уходил назад. Шофер с места взял хорошую скорость.
Нелька писала Сашкины руки. Ей хотелось, чтобы они вышли с бликами солнца и чтобы виден был стол, накрытый скатертью, где остался завтрак — хлеб, помидоры с огурцами и луком. А вокруг стола дети — Галка, Лариса, Ольга. Слева — Рита в профиль, с рукой на скатерти, справа от детей — Сашка в фас, глядящий в упор. Хотела написать молчанье, причину молчанья, минутной заминки в налаженной широкой жизни этих людей. Но потом не стала делать этого — все бы умерло, Потеряли бы значение поле, что видно в окне справа от Сашки, и головка Лариски на фоне этого окна, и рука Сашкина, застывшая с ложкой почти на уровне бровок Лариски. Теряли тогда значение и хлеб на столе, и трепет пальцев Риты на скатерти, и тревога, веющая в приопущенных ресницах. Все становилось мельче, обыденнее. Но она чуть приподняла горизонт, он был где-то выше верхней линии картины, стол оказывался видным точно с птичьего полета. Поле в окошке резало эту перспективу. Но Нелька знала точно, что именно сломанность двух этих перспектив очень важна.
Первоначальный замысел почти не изменился. Так и осталась горница, обжитая, просторная, с окнами, в которых утро, завтракающая семья. Мужчина готов к работе. Он внутренне уже собран, пусть в одежде его еще звучит утренняя незавершенность, он еще дома, но руки его — уже там. Неважно, что он ими будет делать, — они готовы ему повиноваться, они будут работать. Одна рука с полусогнутыми от внезапного волнения пальцами возле тарелки, вторая — замерла на лету. Силуэт ее энергичный, линия нервная — идет к запястью, потом она становится все четче, повторяя каждый изгиб мускулов, предплечье и, наконец, локоть. Но надо было еще передать и тот почти неуловимый контакт с близкой ему женщиной, с ее рукой на серой скатерти. И как раз эта линия терялась на фоне окна.
Она мучилась долго, соскабливала и вновь искала. Охра, чистая охра попалась на кисть случайно. Она тронула этой кистью холст. И у нее даже похолодело внутри от счастья: нашла. Она вслух, громко, во весь голос сказала: «Нашла! Нашла!» И, затаив дыхание, стиснув зубы, она выполнила эту линию. И поняла — здесь по всей Сашкиной фигуре, что легла на окно, нужна по контуру охра.
Потом пошла на кухню, бросив кисти. Не вымыв рук, поела, не садясь, не ощущая вкуса и того, что все пахнет растворителем. Вернулась к холсту.
Она работала долго, пока не перестала ощущать в руке черенок кисти. Тогда все отложила в сторону. Было уже около четырех часов. Солнце подкрадывалось к мольберту. Еще десять — пятнадцать минут, и в краски ударят блики с пола.
Нелька постояла мгновение перед холстом, потом легла на тахту, закрыла глаза. Через несколько минут она открыла их и словно впервые увидела свою работу. «Все, — подумала она. — Все. Я ее все-таки написала».
Радость — ослепляющая, всепоглощающая — была молниеносной, точно в груди у нее разорвался солнечный шар.
«Я написала картину, я написала все-таки первую картину», — думала Нелька, зажмурясь. От этого были полны солнцем глаза. Она повернулась лицом вниз, сразу всем телом, и вдруг заплакала. Неизвестно отчего — просто заплакала, сначала давясь слезами, сжавшись, а потом что-то отпустило, и она заплакала светло, щедро, с наслаждением. Она плакала о Сашке и о Рите, о себе, о его руках, плакала о Витьке и о сыне, о своем маленьком-малюсеньком Сережке.
Нелька здесь и уснула. Это продолжалось недолго. Может быть, час. Скорее даже меньше — минут сорок. На холст она не смотрела. Она накинула на него полотно, умылась сама, вычистила палитру, вымыла кисти. Вспомнила, что у Витьки нынче собрание и придет он не скоро.
Не торопясь, она переоделась в юбку вместо спортивного трико. Долго выбирала, стоя перед раскрытым шкафом, блузку. Ни одна из них не соответствовала ее настроению. Аргентинская, синяя-синяя, показалась ей подчеркнуто изысканной, две других — она даже удивилась, как не замечала этого раньше, превратили бы ее сейчас просто в женщину для обозрения. Она думала, морща лоб, потом вспомнила о своей студенческой, почти мужской рубашке с кармашком на левой стороне груди. Она надела эту свою рубашечку с рукавчиками, не доходящими до локтей. Прихватила по пути сумку, поглядела, есть ли там деньги, из первого же телефона-автомата на углу позвонила.
— Да, слушаю, — ответил Витька привычным тоном, за которым ей было видно его лицо.
— Витька, это ты, да?
— Да, я. Что-нибудь случилось?
Она помедлила, перебирая пальцами телефонную трубку.
— Нель, что случилось? — снова, сквозь гул цеха тревожнее спросил он.
— Случилось. Знаешь, Витька, час назад я закончила ее…
— Я сейчас приеду. Через пятнадцать минут.
— Нет, — перебила она. — Не надо. Пусть будет как всегда. Хорошо?
— Я рад, что ты ее закончила, — сказал он. — Очень рад.
— Я пошла, Витька. Я устала и пойду медленным шагом. Хорошо? Не сердись…
— Я же сказал тебе: я рад за тебя. Я сейчас пойду и напьюсь.
— Только не очень. И еще…
— Что, Неля?..
— Так, — сказала она. — Ты и сам не открывай ее, и никому не показывай. Пусть она пока стоит так. Хорошо?
— Хорошо, Нелька. — Голос у Витьки дрогнул и потеплел. У нее от этой теплоты и трепета защемило сердце.
— Ты очень измучился со мной? — тихо спросила она.
Это у нее вырвалось невольно. Она боялась, что он сейчас станет беззаботно уверять ее в обратном. И все получится плохо. Но он ответил ей с другого конца провода:
— Я же сказал тебе: я очень рад за тебя…
Вначале она придумала себе дело — пойти за красками (хотя они у нее были) на склад к тете Кате. Узнать, что есть, потом зайти к Валееву, чтобы он разрешил, затем в бухгалтерию выписать документы, и только после этого долгожданные тюбики окажутся, наконец, у тебя в руках.
Мало радости бродить по всем этим инстанциям, по этажам. Придется разговаривать, улыбаться, отвечать на вопросы и самой поддерживать никому не нужные разговоры.
По возрасту и по положению ей надо пока ходить в молодых. А это значит с апломбом судить о работах других, высказывать какие-то оригинальные, ни на чьи больше не похожие мысли. С восторгом принимать предложение выпить «по-черному», под селедку на столе, наспех освобожденном от красок. При одном воспоминании об этом Нельке делалось нехорошо.
А еще она не любила ходить в Художественный фонд оттого, что там на втором этаже в общей мастерской работал человек, которого она и не любила и боялась. Весной, после окончания школы, готовясь в училище, она на последнюю десятку купила у него на базаре белила. А когда пришла домой и попробовала эти белила, из тюбиков сначала полезла какая-то каша, а потом полилась вода. Едва сдерживая слезы, она выпросила у соседа еще десятку и пошла на базар. Он был там, и он не узнал ее — много у него было покупателей. Она купила еще один тюбик. Но не решилась сказать что-нибудь. Страшен он был. Маленькое скуластое лицо, плотно стиснутые узкие губы, и глаза какие-то ожесточенные, круглые, глядящие зло из глубоких впадин, и выпуклый высокий лоб над ними. Над своим товаром он стоял в парусиновых штанах и пыльных сандалиях на босу ногу. А когда она спустя несколько лет впервые попала в здание Союза художников, первым, кого она увидела, был он. Сердце у нее закатилось от давней обиды, и она долго не могла перевести дух. Он, видимо, о чем-то догадался, но толком ничего не знал, а она молчала и по сей день.