Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 140 из 145



— Когда-нибудь вы поймете, Барышев, — говорил между тем полковник, — что это очень плохо, когда некому писать и не от кого ждать писем…

— В моей жизни, — сказал Барышев тихо Чаркессу, — был один человек. Он сказал, что летать одному нельзя. А я летал один, даже в двухместной машине. И теперь все начинается сначала…

Барышев во сне видел небо — не таким, каким оно бывает на высоте, когда верхняя кромка облаков остается внизу под самолетом, превращаясь в поверхность какой-то иной планеты, не черным, с крупными, на глаз объемными звездами, — он видел его таким, каким оно кажется с земли. Переливаясь от светло-светло-зеленого до темно-синего в самом зените, с перламутровыми прожилками облаков и такое осязаемое, что до него можно дотронуться. Он видел его во сне, точно лежал где-то в степи в высокой, пахнущей солнцем, выгоревшей траве, ощущая под лопатками прохладную, живую и упругую твердь земли, и ему все хотелось смотреть и смотреть в него, словно там сейчас должно было открыться что-то очень важное. Может, это был бред — слишком устал за это время и за последнюю ночь, слишком много пережил, но он видел и самого себя, точно с вертолета — с высоты, когда отчетливо различимо все внизу, видел распластанное неподвижное тело в траве, посередине степи, и понимал даже во сне, с удивлением, что это и есть он сам. И одновременно он видел небо и все острее понимал, что оно похоже на человеческое лицо, на полную неповторимой жизни человеческую плоть, где в каждом квадратном миллиметре — не только зеленое и синее, а все краски мира. И еще он понимал, что он спит. Ушло куда-то профессиональное отношение к небу, к пространству и воздуху. И баллы облачности, и видимость, и влажность, скорость ветра.

Сегодня в последнем полете он узнал, что на большой высоте оно иное. «Может быть, это космонавты подсказали, свозив туда человеческие глаза и человеческое сердце», — подумал он во сне. И думалось ему просторно и неторопливо. Но ведь и он сам предвидел его таким, предчувствовал еще до того, как они вернулись оттуда и назвали все точными словами — и черноту над головой, и голубовато-оранжевый ореол над выгнутым горизонтом, и то, что оттуда земля кажется не выпуклой, а вогнутой, точно всеобъемлющая чаша. Он и до них знал, что черная синева эта — не цвет, это что-то иное. Когда его машина, содрогаясь от рева турбины, от мощи, рвущейся из ее сопла, пошла сегодня вверх, он сквозь нечеловеческую тяжесть перегрузки успел — не глазами, нет, потому что не было силы поднять веки — краем сознания увидеть не черное, в круглых звездах небо, а само пространство, откуда сквозь плекс фонаря и экран гермошлема повеяло и тайной, и холодом, словно из гигантского тоннеля. Он даже себе не признался, не решился, да и слов не хватало — он усилием воли заставил себя вовремя опрокинуть машину — так потянуло это пространство. И сейчас во сне он понял, что готов был сказать об этом Чаркессу. И помешали ему только совершенно земные дела и заботы. Когда Чаркесс спросил его о новой машине, он не знал, что ответить. Именно о ней, о машине… Но теперь-то он понимал, что истребитель этот дал ему возможность увидеть небо стратосферы.

Высота, которая была доступной ему, оттуда казалась преддверием. Он вспомнил, как вглядывался в лицо человека, впервые побывавшего в этой черной глубине и вернувшегося на землю. Он видел: тот шел по длинной ковровой дорожке — обычный, в такой же, как у Барышева, шинели, в такой же фуражке, так же сдвинутой набекрень, хотя и строго надетой — есть такой сугубо авиационный обычай носить форменную фуражку. Он видел, как этот человек даже внешне был похож на него, на Барышева. И Барышеву тогда казалось — он искренне считал так, что он завидует этому человеку. И только сейчас, во сне, он понял, что не завидовал он ему тогда, а искал в его лице что-то такое, тень, чего он ощутил, вернувшись на землю из стратосферы. Это никогда больше не оставит его — оно будет с ним и будет в нем. Так и спал он, становясь во сне — по неизвестным законам — летчиком.

Утром опять появился замполит. Он сидел на завалинке и прутиком чертил по земле. Было уже зрелое утро, и зрелое солнце ощутимо припекало, хотя утренний холодок еще одолевал это тепло. Он ждал их, не заходя к ним, чтобы не тревожить, потому что вчера был трудный день и вчера они, его пилоты, ходили впервые в жизни туда, где не бывали раньше и где сам он уже никогда не побывает. Ему было и грустно, и тихо на душе. И что-то отдалило их от него. Он понимал это, потому что и сам в душе оставался до сих пор летчиком, хотя кроме как на тренажере и пассажиром на спарке для того чтобы хоть так самоутвердиться, не летал. Но замполит не знал, что с его ребятами, как раз произошло наоборот. Что они, забыв последнее время о его существовании, рады были видеть его. И первым увидел его Нортов. Увидел, поздоровался и сел рядом, чуть улыбнувшись и не скрывая этой своей улыбки. Замполит покосился на него и спросил:

— Что это с вами, Нортов?

— Ничего, товарищ подполковник. Где это вы пропадали?

Замполит хмыкнул, поглядел на Нортова и ответил:



— Рожденный ползать, Нортов… Я глядел на вас с земли, и вчера даже помогал вам одеться.

— Я помню, — тихо сказал Нортов. — Я не о том…

Потом вышли и остальные, и тогда они перешли на скамеечку в скверике в двух шагах от общежития. И замполит сказал о том, с чем пришел: решено добираться своим ходом домой на своих машинах. И что вылет, если ничто не изменится, завтра, а машина с техническим персоналом уйдет по маршруту уже сегодня. Он многое знал, замполит. Он знал, как трудно было убедить здешних и вышестоящих начальников в том, что его пилотам нельзя расставаться с новым истребителем. Может пройти много времени, пока они там получат новую технику, в таком случае их придется снова вводить в строй. С ним говорил и Артемьев. И он, замполит, высказал свои соображения, не смущаясь присутствия посторонних людей. Он сказал, что нельзя сейчас снова сажать этих ребят на старые машины. Нельзя после того, что они пережили. Если бы он был строевым командиром, то даже тогда он не был бы убедительнее. И он и генерал были политработниками. Голос генерала звучал с такой домашней и мудрой усталостью, что замполит решился привести все эти доводы, которые нельзя было обосновать более предметно.

Но он и сам не знал, какой извилистый путь прошло полученное ими разрешение. И даже не те соображения, которые приводил замполит, а совсем иные, особой важности, ускорили решение вопроса.

Сложность и необычность перегона заключалась в том, что люди шли на новых машинах. Новых не только для них самих, для пилотов и для техников, машины еще сами по себе были новыми: недавно с завода, и не было за их крыльями миллионов километров и тысяч часов налета, когда уже не может не вылезти таившаяся до поры до времени конструктивная недоработка.

Волков, принимая это решение, руководствовался не только соображениями необходимости, он знал, что из такого перелета летчики придут зрелыми мастерами, и в случае нужды Курашеву, теперь уже Курашеву, будет на кого рассчитывать. Когда ему доложили, кто прошел переучивание, он вспомнил одного из них, вспомнил не лицо, а общий облик офицера, которого сам же вез туда на Ан-8. Капитан попросился тогда в машину, уже заранее положив туда чемодан. Он был чуть ниже Волкова ростом, но стоял крепко и спокойно, и у него были смелые и удивительно спокойные глаза. Он заранее был уверен, что ему не откажут — не смогут отказать. Он не просил даже — информировал начальника, что летит вместе с ним. И это запомнилось Волкову.

Ничего этого не знали ни замполит, ни ребята. Они все были уверены, что иначе не произойдет. И приняли известие спокойно, даже с некоторым, хотя и внешним, равнодушием.

И все же тревога, что в последний момент могут отменить вылет, не оставляла их до самого старта — ни во время проработки маршрута, ни во время оформления и инструктажа. Даже в автобусе, который вез их к самолетам, уже одетых и собравшихся, они еще не были окончательно уверены — сколько раз бывало такое в их армейской жизни.