Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 67

Через одиннадцать лет: «Своё исключительное призвание к материнству Л. поняла про себя как христианский аскетизм (а оно так и есть: чувство материнства есть живой аскетизм). С таким составом души она полюбила настоящего призванного аскета. Тем она и его сбила с пути и ещё больше сама пострадала. После всего я заменил ей ребёнка. Нетронутое её материнство обратилось на меня, и у нас вышла необыкновенная любовь. Теперь она мать в 51 год, а я её ребёнок в 78 лет.

Чего только не бывает на свете между людьми!»

Новая вещь будет называться «Тёплая капель».

«Берёзовый сок», «Зёрна», «Посев семян», «Следы» — так мы придумывали название, и, наконец, нашли: «Капель» — слово Лялино; «тёплая» — моё.

Капля — это проходящее мгновение действительности — всегда оно правда, но не всегда верной бывает заключающая её форма: сердце не ошибается, но мысль должна успеть оформиться, пока ещё сердце не успело остыть. Чуть опоздал — и потом не можешь понять, хорошо написано или плохо. Я долго учился записывать за собой прямо на ходу и потом записанное дома переносить в дневник. Только в последние годы эти записи приобрели форму настолько отчётливую, что я рискую с ней выступить...

Я не первый, конечно, создатель этой формы, как не я создавал форму новеллы, романа или поэмы, но я приспособил её к своей личности, и форма маленьких записей в дневник стала, быть может, лучше, чем всякая другая моя форма.

Знаю, что не всякого читателя заинтересует моя «тёплая капель», и в особенности мало она даёт тому, кто в словесном искусстве ищет обмана, забвения от действительной жизни. Но что делать — всем не угодишь, я пишу для тех, кто чувствует поэзию пролетающих мгновений повседневной жизни и страдает, что сам не в силах схватить их.

Глава 17 Наш дом

Закончили период внешней борьбы, и начинается внутреннее строительство. Бывает теперь, берёт оторопь: спрашиваешь в тревоге себя — а что, если это чувство станет когда-нибудь остывать и вместо того, как теперь всё складывается по нашему сходству, всё будет разлагаться по нашему различию? Я спросил её сегодня об этом, и она сказала:

— Не хочу думать, отбрасываю. Если мы не остановимся, мы никогда не перестанем друг друга любить.

— Да и намучились мы, — сказал я, — довольно намучились, чтобы искать чего-нибудь на стороне.

В лесу Л. на солнечной полянке работала обнажённой над моими рукописями, и я увидел в ней девочку лет шестнадцати, и мне открылся весь секрет её прелести: она — эту мечту шестнадцатилетней девочки сохранила в себе до сорока лет.

Чудо уже в том, что в женщине могла сохраниться эта девочка. Сохранённость детства и есть источник её привлекательности и свежести души. Напротив, практичность женщины нас отталкивает. В таком же отношении находится культура и цивилизация.

Приехал Раз. Вас. Он почти сорок лет знает меня, а дальше «Пана» во мне не ушёл. Л. знает только 4 месяца и куда дальше ушла. Почему это?

Никогда не был и не мог быть с ним откровенным, но он вошёл в мою жизнь непрошеный и занял в ней какое-то неподвижное положение вроде энциклопедического словаря.

Немцы подошли к Сене. Р. В-чу неприятно, и Л. тоже перешла на его сторону. Р. потому за французов (мне кажется), что они теперь против нас, как в ту войну стоял за немцев, потому что они были против нас («хуже нас никого нет»). А Л. потому против немцев теперь, что они победители и ей жалко французов.

Я же как взнузданный стоял за Германию. Но в сущности я стоял за Германию по упрямству, по чепухе какой-то. А на самом деле единственное существо, за кого я стою, — это Л. Я дошёл в политике до этого: «За Л.». И мне вовсе не совестно, потому что довольно было всего, — будет, пора! не за Германию, не за Англию, не за Америку — за одну-единственную державу свою — за Любовь.

Работали в лесу до обеда. Начали материалы разбирать по отделам. Вечером долго бродили в лесу. Возвращались по лесной дороге, и я думал о нашей жизненной дороге — куда-то она нас поведёт!

Р. так абсолютен, что Л. воздерживается при нём высказываться вовсе: как можно высказываться при человеке, всем своим образом утверждающем абсолютную истину? Удивительно в этом, что Р. по существу ни во что не верит сам, а только боится не верить и на людях лишь делает вид такого неопровержимого сознания истины.

Л. это знает хорошо, и её это бесит, что она знает, что он ничего не знает, и что она бессильна ему это высказать.

В семье Удинцевых за Германию стоит единственно Дима — советский мальчик[34].





Несоветские элементы все за англичан, то есть за демократию. Как странно выходит, что кто за Германию, тот и за коммунизм и за отечество и, конечно, верит в перемену к лучшему от их объединённой победы. Л., конечно, стоит ни за то, ни за другое, потому что перемена в обществе может быть только через Бога. Меня же, при всём сознании легкомыслия наших спорщиков, почему-то тянет к Германии, и я чувствую даже, как от глупости своей у меня шевелятся уши. И всё-таки радуюсь её победам и даже радуюсь, что СССР теперь вступает в границы старой России.

Мне спорить невозможно против демократии, потому что в моём багаже нет ни одного умного слова «за», и если самому добраться до своего окончательного и неразложимого мотива, то это будет варварское сочувствие здоровой крови, победе и т. п. и ещё врождённая неприязнь к упадничеству, как пассивному (обывательскому), так и интеллигентскому (в смысле сектантской претензии на трон). Я не люблю именно эту упадническую претензию.

Когда из народничества выпала скорбь о несчастных (о мужике), то оно превратилось в эсерство, то есть вышло из сферы моральной и вошло в политическую аморальную сферу.

Возможно, моё «за Германию» есть моё отрицание нашей революционной интеллигенции (претенденты на трон).

Свистели иволги где-то за нашим бором.

— Иволга, — сказал я, — золотая птица, вот погляди!

Она увидела прекрасную птицу и очень удивилась.

— Очень беспокойная, — сказал я, — она вся — революция.

— А кукушка? — спросила она.

— Кукушка загадочная, это оракул. Давай загадаем, сколько нам жить.

Насчитали двадцать с половиной лет (ей будет шестьдесят, мне восемьдесят семь). Поговорили о нашей старости и заключили — нам это не страшно, мы будем тогда помнить друг друга, какими мы были, мы будем это хранить.

— А это слышишь, — что это?

— Это горлинка, мирная птица. Она поёт о мире и о доме.

Какими бы ни были мы бездомниками и очарованными странниками жизни, но горлинка сейчас нам верно воркует: сейчас мы именно в доме, и некуда и незачем нам ехать, сейчас мы друг друга нашли. И вот именно это удовлетворение и не даёт мне силы оценить поэтически во всём значении это наше чувство.

— Самое дорогое, — говорит она, — мне в этом чувстве, что оно есть продолжение любви к Олегу.

— Но разве ты не знаешь страсть?

— Знаю... Но ведь и ты тоже знаешь, что всё это перешло в любовь! Конечно, я делаю только вид, как будто и я женщина, и жена, и хозяйка, и я одеваюсь как все и веду себя как все. Но это всё для показа. Ты спросишь — можно ли на этом основаться двум? Не знаю, как другие, но у нас с тобой сейчас это выходит. И это основание — есть страсть бесстрастная,.

— Поэзия? — спросил я.

— Назови как хочешь, — ответила она, — только это больше поэзии. Давай не будем искать для этого слов — будем просто любить!

Прохладный ветреный день. В бору Л. работала, я дремал у неё на коленях. Вот жизнь!