Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 73

Вся душа Винфрида восставала против готовности этих святош благочестиво покоряться божьей воле и провидению, когда им это на руку.

— Не знаю, господин барон, — возразил Винфрид, — могут ли нравы Ханаана трехтысячелетней давности служить для нас образцом, которому мы должны неукоснительно следовать. Я предпочитаю, при всей моей скромности, доверять собственному чувству, и, слава богу, мои современники разделяют это чувство, как мне кажется. Надоели им до смерти и казни и стрельба. За большинством рейхстага стоит большинство народа, а то, что чувствует наш народ, чувствуют и все остальные народы. Разве то, что делается на Востоке, можно назвать миром? Нет, конечно! Будем только надеяться, что на родине у нас не дознаются обо всем, что здесь происходит.

Красивое лицо его вдруг побледнело и пошло пятнами.

— Тьфу, пропасть! — сказал генерал. — Да что вы так оробели, мой юный друг? Почему бы нашей милой отчизне не узнать этого? Если взгляды ваши таковы, как вы их сейчас изложили, то вы обязательно должны позаботиться о том, чтобы она все узнала! Как же иначе вы собираетесь пресечь наши преступные действия?

Но тут барон Эллендт сжалился над своим молодым подопечным.

— Дорогой Клаус, но ведь это не входит в функции капитана Винфрида.

Клаус, однако, нисколько не был расположен выпускать из когтей свою жертву.

— Авторитарный режим или мажоритарный — сказали вы раньше, дорогой сосед, и это было правильно, ибо красные стоят против белых, или иначе: массы против власти. Середины не существует.

Неправда, подумал Винфрид, существует нечто, чему я еще не могу подобрать названия; а Клаус тем временем продолжал.

— И здесь то же самое: с нами или против нас. Третьего я не допущу.

Барон Эллендт улыбнулся в раздумье.

— Вот теперь вы выразились достаточно определенно, дорогой Клаус. Разрешать и запрещать здесь действительно ваше право.

— Которым я вовсе не хотел бы воспользоваться, — возразил генерал. — Я за свободу совести, милейший Эллендт. А потому предоставляю молодому дворянину решить, с кем он хочет быть. — Фраза эта прозвучала, как цитата.





Капитан Винфрид был молод, ему было еще далеко до тридцати. В дни мобилизации он вступил в ряды армии унтер-офицером и кандидатом на офицерский чин, и все эти годы пробыл на войне, где видел, как сменялись светлые и черные дни; он всегда был порядочным человеком и солдатом, ставил на карту свою жизнь, не щадил ни себя, ни других; у него не было никакой жажды добычи, присущей ландскнехтам, ни малейшей страсти к мародерству и завоеваниям. Именно от лица таких людей, как он, рейхсканцлер Бетман-Гольвег высказал то, что считал голосом совести германского народа: «Нас гонит не жажда завоеваний». И вот все перевернуто вверх дном: офицер, достойный человек, защищает перед ним казни крестьян в духе Тридцатилетней войны, а протестантский дворянин и чиновник пичкает его к тому же цитатами из библии. Винфрид чувствовал, как в нем закипает негодование; но он знал, что это опасно — не для него, лично он опасности никогда не боялся, но для дела, которому он может еще пригодиться.

Он сидел и слушал, сам не сознавая того, что уже созрел для будущей борьбы, созрел больше, чем ему казалось ранее. Он подавил вспышку негодования, позыв горячего сердца, толкавшего его крикнуть во весь голос: «Только не с палачами!» Но сейчас самое важное — не проявлять безрассудное мужество, а побороть враждебные силы. Поэтому он не торопясь осушил свой стакан, придумывая, что и как сказать, а потом живо воскликнул:

— Молодой дворянин оставляет за собой право молодости — состоять в верноподданнейшей оппозиции вашего величества. Он против казней, за свободную торговлю!

Генерал Клаус добродушно посмеивался:

— Приятно слышать! А я уж боялся, господин капитан, как бы мне не пришлось отменить приглашение на завтрак, на который я еще не успел вас пригласить; и тогда я не мог бы задать вам один вопрос, а ответить на него может только человек с чистым сердцем: стоит ли, по вашему мнению, за большевиками русский народ или нет и должны ли мы выступить в поход или нет? Вы бы послужили мне вместо монеты: орел или решка. Но слишком лестно для вас, но вы и не заслужили лучшего с вашими чувствительными новомодными штучками. Впрочем, раньше конца июля мы не отправимся, а до тех пор еще далеко.

Винфрид склонился над столом, благодаря Клауса за приглашение, но он думал: «Этот преступник собирается выступить. Царские генералы сумели уговорить его, а немецкий народ воображает, будто на Востоке мир. И сторонники его тоже в этом уверены, во всяком случае те, что находятся здесь. Возмутительно! Просто жаль такого вояку». И он заверил генерала Клауса, что с радостью будет монетой в его руках, одной из тех исчезнувших теперь золотых монет в десять марок, какими когда-то оплачивали генеральские векселя.

— Согласен, — великодушно сказал Клаус.

Стоял великолепный июньский день. Господа завтракали. Они ели раков из Вилии, холодную ветчину с гарниром из овощей; и всем остались довольны. Винфрид разглядывал рисунки на обоях в маленькой столовой генерала Клауса, и в каждом чудился ему сук, на котором болтался маленький мужичок. Беседуя, он намотал себе на ус две новости, до сих пор ему не известные: во-первых, выступая второго января в комитете рейхстага, генерал Шиффенцан заверил, что Германия в настоящий момент может якобы справиться с врагами на Западе и без своих прямых союзников и можно поэтому хладнокровно взирать на выход из коалиции Австро-Венгрии, Болгарии и Турции. И во-вторых, что генерал Клаус, будучи командирован в Академию генерального штаба, тогда изучал старый план Мольтке относительно войны на два фронта: оборона на Западе и наступательный удар на Востоке с целью сокрушить Российскую империю. И теперь, говорил генерал, глотая сыр, он бы охотно вызвал этот план к жизни. Ибо старый Мольтке, скажем по секрету, кое-что смыслил; во всяком случае, в битве под Седаном он добился некоторых результатов.

На обратном пути в Вильну Винфрид прочел коротенькие письма Лихова; господин фон Эллендт привез их с собой в портфеле. Они были полны горькой неудовлетворенности, угрюмого брюзжания; старый юнкер негодовал. Вот что получилось, думал Винфрид. Не для того же Лихов вырывал из рук Шиффенцана нашего славного старого Гришу, чтобы теперь вешать этих Гриш десятками. И жизнь представилась Винфриду злобной, насмешливой гримасой. За окнами мелькал цветущий и скромный пейзаж, Винфрид беседовал с попутчиком, обладавшим средневековой внешностью, и странное чувство, вернее даже предчувствие или воспоминание о чувстве, охватило его. А Конрад фон Эллендт, как бы размышляя вслух, рассуждал об упорядочении церковных дел, о том, что осиротевшую виленскую епархию можно было бы передать заслуживающему доверия литовскому епископу в Ковно и что он, пожалуй, возложит эту нелегкую миссию на своего заместителя Вреха, чтобы избавить генерала Клауса от решения столь сложной дипломатической задачи. Но тут Винфриду почудилось, будто поезд идет по тонкой корке льда. И он вспомнил «искусственную дорогу» по замерзшему Неману. Нет, добром это не кончится.

Монета

исатели, знакомые с наблюдениями канадских следопытов, утверждают, что дикие звери лишь в крайних случаях, страдая от жестокого голода, нападают на детенышей своей же породы. Запомним это и обратимся к одному детенышу человеческой породы, милой, очаровательной девочке. Так как описываемый эпизод относится к временам до Майданека и Аушвица, не приходится опасаться, что этому ребенку жилось хуже, чем детенышу медведя или лисицы в лесах Рингсваака или Оттанноозиса.

Наступила пора, когда дни становятся короче и сумрачней. Даже Париж не может смягчить ощущения, что жизнь уходит. Вот и моя жизнь уходит, скованная, бесцельная, думает изгнанник, нахлобучивая на лоб черный берет и засовывая руки в карманы. Вокруг него течет то темный, то пестрый поток людей, наводняющий в октябре к пяти часам широкие Елисейские поля. Вереницы автомобилей, словно спущенные с цепи собаки, устремляются к Триумфальной арке, как только ажан освобождает им путь; на другой стороне улицы такая же вереница рвется к площади Согласия. Небо, высокое и бесцветное, тянется над ущельями улиц. Как здесь жить? Серый свет никого не радует. Зато витрины сияют и сверкают; они бросают на прохожих огромные снопы света, на мгновение выхватывают из сумрака многокрасочные пятна — группы людей — и обводят светлой рамкой спины тех, кто стоит, точно приклеенный к самому стеклу. Но какой смысл эмигранту, которому приходится учитывать каждый грош в ожидании, пока на родине рушится ненавистный и подлый режим, вожделеть к сверкающим и соблазнительным изделиям французской столицы?