Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 73

Мы едем дальше, и я вывожу на чистую воду этого художника — господина Циппеделя. Бывают художники и фотографы, мастера и подмастерья. Вот Сезанн был действительно художником. Подавив свою ярость и иронически улыбаясь, хоть я и жертва несправедливости, я стер Циппеделя в порошок. Какой там старый осел? Просто мокрая курица, никчемный человечишка, который под удобным предлогом выливает на ближнего всю грязь своей души и с помощью государства старается раздавить его. Возможно, я просто подвернулся ему под руку и он сорвал на мне раздражение, вызванное домашними неурядицами, или недовольство жизнью и экономическим положением в стране, которое он не умеет использовать в своих интересах. Должно быть, он почуял во мне тихого, неприметного, но удачливого пловца, ха-ха? Может быть, его вывело из себя благополучие, окружающее меня: о, я, осторожный и незаметный еж, вовремя сказал себе «стоп» и спас таким образом пачку ценных бумаг за два дня до того, как по милости государственного банка перед нами разверзлась глубокая пропасть; а может быть, его разозлила моя спокойная веселость — результат долгого общения со смелой и гордой девушкой, согласившейся разделить со мной полную превратностей жизнь. Возможно, что ему пришлась не по вкусу элегантная одежда, желтовато-коричневая от ботинок до кепи, да и пенковая трубка, которая, вероятно, кажется ему непременной принадлежностью «спекулянта». Почему это подобные типы считают своим врагом каждого, кто мешает отечественным титанам мысли, засевшим в парламентах и министерствах, довести нас своей злополучной мудростью до уровня обезьян? Бедняга Циппедель, художник без имени и таланта, с беспокойным умишком жалкого чиновника, с выступающим щетинистым подбородком и шишковатым черепом, ты настоящий верленовский тип, хотя, конечно, тебе и слышать не приходилось об этом поэте. Нелегко это, наверное, покрывать холсты масляными красками или бумагу акварелью, стараясь изобразить волшебницу-природу, ведь она жестоко глумится и не над такими талантами, как ты! А известно ли тебе, что, не усади меня отец твердой рукой за стол банковского клерка и не будь этой веселенькой истории с войной, я был бы твоим коллегой и прозябал бы, подобно тебе? И я увековечил его убогий профиль секретаришки в моем блокноте, который всегда пригреваю в нагрудном кармане. То была маленькая месть, развеселившая мою подругу.

Волей-неволей нам пришлось поехать в город. Некий приятель, с которым я вел дела, вздумал в узком заинтересованном кругу поведать о том, чем грозит нам искусственное понижение курса; а мне, бедняге, было поручено дополнить его сообщение. Как хорошо было бы остаться дома и читать вдвоем «Бабье лето» Штифтера… Как подумаешь только, чего бы я тогда избежал, впору хоть локти кусать… И мы решили приехать попозднее — вряд ли этот приятель мог сообщить такое, чего бы я не продумал глубже, яснее, острее, чем он; итак, мы решили приехать попозднее, к самым дебатам, а сначала поужинать и насладиться музыкой. Мы скоро нашли то, что хотели: Бах — сплошная изысканность, ария сопрано в сопровождении неизменной флейты, трио для скрипки, флейты и цимбал, соло для цимбал, а потом снова церковное пение; вот когда засветились ее серые глаза и оживилось милое лицо…

А потом мы ехидно посмеивались над собой: все эти пленительные творения подверглись настоящему истязанию, прямо-таки казни… Цимбалы галдели, как безмозглые светские дамы, но проникая в душу баховской музыки, флейта звучала слишком робко, скрипка — чересчур грубо, а певица… В конце белого с золотом зала стояла высокая красивая женщина, обладательница громоподобного голоса, и детонировала, как бомба! Казалось, будто крылатые фигуры с пестро расписанного потолка сейчас в ярости обрушатся на эту особу, чтобы загнать страшные звуки обратно в ее тренированную пасть, но певица ничего не замечала и свирепо сколачивала из громких, плохо прилаженных друг к другу музыкальных фраз: «О, приди, желанная смерть!», а мы чувствовали себя соучастниками преступления.

— Ты только подумай, — в ужасе сказала Елена, — эти нежные, как птичье щебетанье, арии она поет так оглушительно потому, что справа на нее наступает скрипка, слева — флейта, а позади неистовствуют трескучие цимбалы, а она ничего не замечает, этакая ошалелая дуреха, да она и права: публика в телячьем восторге.

По дороге из концертного зала в банкирский клуб я сказал:

— Видишь, как устроен мир: проект хорош, а здание никуда не годится — неровные стены, кривые проемы, но во всем этом своя внутренняя закономерность, которая вызывает такое же одобрение толпы, как и непристойные шутки.

— Значит, ты не подашь жалобу? — Так истолковала она мои слова.

Я тихо и вкрадчиво изложил ей свои соображения.





— В нашей упорядоченной жизни, — говорю я, уютно попыхивая трубкой, — сидеть в уголке купе, независимо и спокойно затягиваться, наслаждаясь куреньем, — это и есть нарушать порядок в вагоне для некурящих и держать в зубах вызов закону и всему свету. Разве я сделал что-нибудь дурное? Я только полминуты — пока выходил из вагона — сохранял в моей трубке огонь, а Циппедель просто наглая свинья. Но неужто после этого концерта, да и вообще ты считаешь наше общество достаточно развитым, чтобы в этом разобраться? Ну к кому поступит подобная жалоба? К какому-нибудь старшему чиновнику, Циппеделю-второму, у которого малейшее недовольство действиями начальства автоматически вызывает разлитие желчи. Быть застигнутым в вагоне для некурящих с горящей трубкой в зубах — значит нарушить установленный порядок, а это вызов! Нет, не для того я рожден на свет, чтобы переделывать мир!

Но вот несколько дней спустя я по ошибке действительно закурил трубку в вагоне для некурящих — груда багажа заслоняла от меня табличку с запрещением, — и на этот раз отделался только дружеским кивком господина нециппеделевского типа: он оказался к тому же кондуктором! Когда вечером я торжествующе рассказал ей о том, как мудро сама жизнь восстанавливает порой справедливость, она не без лукавства посмеялась надо мной… Ведь она, знаете ли, считает, что я трус, робею перед начальством, перед чиновниками…

Позавчера ночью я видел сон: свечи, локомотивы, возвращение из плена — последние семь месяцев я провел в Англии за колючей проволокой — и вдруг так и подскочил, точно тысячи огней вспыхнули в голове: Циппедель! Когда он вспоминает меня, он, наверное, смеется до колик в животе. Ну, думаю, плохо дело. Он уже врывается в мой сон, наглец. Это уж слишком.

В справочном бюро можно узнать любой адрес; и, так как Циппедель не знал, как меня зовут, я письменно известил его о своем приезде. Дом его, сырой от близости озера, стоял посреди безрадостного пустыря, обитатели этого убогого жилища, окруженного конюшнями, обречены на томительную скуку — долгое дождливое воскресенье в современном мещанском аду. Это приободрило меня — я увидел своего недруга, словно изнутри. Как и в тот раз, с головы до ног в светло-коричневом — эдакая первоклассная куница — я позвонил у двери, трубка моя дымила. Он отворил сам, застыл как вкопанный с округлившимися от удивления глазами, бросил на меня беглый взгляд, медленно залившись краской. Я изобрел деловой предлог: хочу, мол, купить акварель. Узнал ли я его? Это было ему еще не ясно. Он впустил меня, прошел вперед, потом остановился, не зная, куда себя девать; он заикался от волнения. Но его замешательство только придало мне смелости; конечно, и у меня застрял ком в горле, я ведь тоже не толстокожий, но теперь этот ком исчез, растаял, как масло. У кого из нас двоих было более сильное оружие в руках, самое сильное — да, да, — деньги? Глядя на меня, нельзя было ни черта заметить, я оставался любезным, упиваясь волнением Циппеделя, наблюдая, как смущение и стыд парализуют его.

Когда он протянул мне акварели, руки его дрожали. Бедные руки со вздувшимися жилами, думал я, ничем не могу вам помочь, не надо было нарушать мой сон…

Талантливый художник? Несомненно. Но талант противоречивый. Чувство, знаете ли, и композиция у него не в ладу. На каждом листе пять-шесть удачных деталей, целое же лишено единства, педантичная старательность лишает произведения жизни и придает им досадную скованность. О сравнении с мастерами, особенно с современными, и речи быть не может; рисунок Кокошки, синие тона Мюниха вдохнули бы в его произведения свежее дыхание грозы. Но меня привлекает и старомодность, и вот наконец акварель, которая мне по вкусу. Скромный домик, какие у нас сдаются внаем, и близ него густо заросший овраг, где журчит горный ручей, — летом здесь настоящий рай, полный прохлады и цветов. Вот где оказалась уместной его неспокойная манера. Этот сюжет позволил разбросать множество красочных пятен по листу; здесь его нервозность нашла соответствие в трепетной прелести диких зарослей и воды.