Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 73

В среду вечером они затерялись вдвоем в волнующих далях киномиров, его рука нежно касалась ее бедра, девичьей груди. А в воскресенье, потанцевав часок, они вышли подышать свежим воздухом. Лес в звездном сиянии манил их к себе. С детских лет Микаэль знал этот лес и каждое дерево в нем; медленные, напряженные шаги привели его и Берту на уединенную лужайку в заказнике, и здесь, задыхаясь от смутного счастья, он стал мужчиной.

С тех пор он «гулял» с ней, как говорят в народе о молодых влюбленных. Он любил ее просто, верно и сдержанно. Это был уже не мальчик, терзаемый и искушаемый жгучими мыслями о том неведомом, что делает мужчину мужчиной, а женщину женщиной, — он вошел в круг посвященных, тех, кто спокойно смеялся над грубыми шутками; раньше эти шутки смущали и бесили его, он сгорал со стыда.

Только теперь он почувствовал уверенность в себе, только теперь стал считать себя причастным к тому великому братству, к которому принадлежал по праву труда и бедности. И безграничная признательность к Берте сплелась в его благородном и невзыскательном сердце с ощущением счастья, которое она ему подарила.

Ни перед пастором, ни перед учителем не ощутил бы он сейчас робости ученика; он вступил в новую жизнь и был теперь ровня им — свободный и полноправный. Когда руки любимой девушки обвили его шею и ее дыхание смешалось с его дыханием, он почувствовал, что вырвался из плена юношеского стыда. Он жил полной жизнью, радость наполняла его сердце, он летал, как на крыльях, даже когда догонял трамвай, увозивший его к шахте.

Так он чувствовал, так он жил, стремительно и бездумно отдаваясь новому чувству, еще более молчаливый, чем обычно; с новым, светлым нетерпением рубил он неподатливую породу, но стоило ему остановиться, чтобы отереть пот со лба или отхлебнуть кофе, как он уже уносился далеко-далеко… Работа, сила, мужская удаль, свободные вечера — все это, а особенно вечера, приобрело для него новый, счастливый смысл.

А мать не могла смириться с новым положением — ни с тем, что сын, придя домой и умывшись, переодевался и снова убегал, ни с тем, что все вечера и часть ночи он проводил вне дома — о, она знала где, — ни с тем, что она, стареющая женщина, вынуждена коротать в одиночестве воскресные дни. Из-за какой-то женщины — молодой, совсем молоденькой, почти девчонки — сидит она среди голых стен, как немая, и тупо смотрит сквозь пустой прямоугольник окна на блеклое небо, натянутое над двором, или на желтое пятно света от керосиновой лампы на сучковатых досках стола. Ее сына и кормильца, раньше принадлежавшего только ей, отняла у нее чужая женщина, которая стала для него тем, чем она, мать, быть не могла. Ей казалось, что только страх за сына наполняет ее сердце яростью, что в груди ее кипит только презрение к счастливой и недосягаемой сопернице, вокруг которой, как Земля вокруг Солнца, вертятся мысли мужчины, ее сына…

Стоило Микаэлю прийти домой, как она осыпала его упреками — глупыми, она сама это чувствовала, но они вырывались у нее непроизвольно — жалобы на судьбу, обвинения, ехидные колкости по адресу Берты; исчерпав бранные слова, она начинала плакать. И все напрасно. Нет, ее девятнадцатилетний сын не давал ей резкого отпора, чего она втайне ожидала и что могло бы подействовать на нее успокаивающе, ведь тот, кто зарабатывает на жизнь, — хозяин в доме, он вправе стукнуть кулаком по столу, чтобы прекратить шум; но Микаэль не менял ничего и в своем поведении. И еженедельно, каждую субботу, на стол, у которого происходили эти сцены, он выкладывал ту же сумму денег, что и раньше, до этого несчастья, как будто ничего не произошло.

Мать была лишена даже явного повода для жалоб, а это принесло бы ей по крайней мере сочувствие соседей. И за пределами дома ей не с кем было поделиться своим смутным материнским страхом и своей женской ревностью. Даже когда она писала дочери, она не давала выхода своему горю — скрытные души не умеют в письмах рассказывать о своих переживаниях…

Но вот не прошло и года, как юноша без признаков какой-либо болезни стал худеть и чахнуть. Черноту под глазами уже невозможно было отмыть, и не было такой пищи, от которой щеки его могли округлиться; когда же, все дольше задерживаясь, он стал приходить домой поздней ночью, мать со страхом и затаенной злобой смотрела, как он, молча поужинав, чуть не засыпал за столом, а повалившись на постель, сразу же погружался в пугающе глубокое забытье. Ох, эта девка, она иссушила его, ненасытная стерва, думала мамаша Мроцик. Она думала об этом с ужасом и болью, с раздражением и горькой усмешкой, с притворным равнодушием и беспредельным отчаянием, с немой мольбой и невыплаканными слезами, сжимая кулаки и глядя перед собой безумными от горя глазами. Это была ось, вокруг которой почти год вертелось колесо ее мыслей.

Однажды ночью юноша вообще не пришел домой, и мамаша Мроцик, ломая руки, проклинала его и его девку до той самой минуты, когда ее, спустя день, вызвали утром к нам, в шахтерскую больницу, к убогой больничной койке, где лежал Микаэль, — он выразил желание с ней поговорить.





И тут от нас и от него она узнала, что он действительно иссушен, но не той девчонкой, а непосильной, невообразимо тяжелой работой, надорвавшей его силы.

На подушке покоилась голова маленького мальчика с изжелта-серым, изможденным лицом. Голосом, шедшим из разрушенных легких, он рассказал матери, что с тех пор, как познакомился с Бертой, работал сверхурочно — надо было побольше заработать. А когда Берта родила ему сына и ей пришлось уйти со службы, он стал оставаться на вторую смену. Двенадцать-шестнадцать часов под землей, чтобы добыть для них — для старой матери и возлюбленной с ребенком — средства на жизнь. Юноша с мальчишескими руками и впалой грудью решил один содержать две семьи. Такую поставил он перед собой задачу — ни больше, ни меньше — и взвалил ее себе на плечи… со вздохом…

И эту страшную историю мальчик, стоящий на краю могилы, рассказал естественно, как человек, который не совершил ничего особенного, а лишь выполнил обязанности, неизбежные в повседневной жизни…

У человека есть мать и есть жена с ребенком, что ж тут такого?.. Он скрывал от нее все, добавил Микаэль, потому что она сердилась и бранила его все больше и больше и ни с чем не хотела считаться; а теперь, раз уж ему никогда больше не подняться, пусть она пересилит себя и позаботится о его ребенке.

Я видел все: стыд и скорбь, любовь и страх за сына, обреченного на смерть, чуть не сразили ее. И я видел, как между двумя людьми рухнула наконец стена недоверия и молчания, рухнула, как всегда, слишком поздно… Да и что толку, если вслед за тем свершилось неизбежное… Слишком поздно приходят люди друг к другу.

Старая Мроцик пошла к Берте. Девушка показалась ей ничуть не хуже других. Она была очень смущена приходом чужой женщины. Ей едва минуло восемнадцать лет, и ребенок был для нее обузой. Когда старуха предложила ей спешно обвенчаться с Микаэлем и переехать к ним, она честно призналась, что ее это не прельщает — она еще так молода, а Микаэль такой больной.

И старуха поняла, что такого рода искупление не для этой девушки. И тогда она спросила, хочет ли Берта оставить ребенка у себя или согласна отдать его ей, и Берта подвела ее к бельевой корзине, где лежал и старательно сосал соску малыш, и сказала, что у бабушки ему, наверное, будет лучше, а когда ей захочется приласкать ребенка, никто ведь не помешает ей навестить маленького Мартина. И просто, как принадлежащую ей вещь, фрау Мроцик захватила с собой ребенка и положила его в кровать сына; и опустевшая было комната снова ожила.

Мартин Мроцик — так звали ее мужа. И вот скоро вырастет новый Мартин Мроцик… таков круговорот жизни.

А Микаэль, когда она рассказала ему обо всем, спокойно кивнул и закрыл глаза. И вот в молчании этой ночи, нарушаемом лишь далекими гудками машин, он лежит и ждет своей смерти, незаметной смерти человека, который привел в порядок все свои дела, а теперь вливается в сумеречный и спасительный, тихий и радостный поток великого освобождения…