Страница 56 из 77
Так оно и было! «Вы не знаете французов, — говорил император Коленкуру, — у них будет все, что нужно; одна вещь будет заменять другую».
Перед выступлением из города раненых и больных эвакуировали. «…Что касается тех, кого нельзя было увезти, мы собрали их в Воспитательном доме, в котором я собрал три дивизии военных врачей для ухода, — пишет доктор Ларрей. — Я оставил с русскими ранеными нескольких французских хирургов, которые давно уже жили в городе и просили меня об этом, думая оказать услуги раненым и заслужить благоволение русского правительства».
Сегюр рассказывает о француженках с детьми, следовавших вместе с армией: «Прежде эти женщины были счастливыми обитательницами Москвы: теперь они бежали от ненависти москвичей, которую вызвало на их головы нашествие: армия была единственным их убежищем. За армией также следовало несколько русских девушек, добровольных пленниц».
Слово «отступление» не произносилось вслух. Солдаты Великой армии разыгрывали из себя победителей и вели несчастных пленных (некоторые из этих людей будут освобождены русской армией, казаками или партизанами, другие подвергнутся жестоким казням или погибнут от мук). «Триумфаторы» взяли с собой и крестьян («для услуг», говорит Лабом), которых сопровождали жены, дети, девушки.
Несчастные женщины страдали больше всех. «В этом ужасном походе, — вспоминает г-жа Фюзиль, — с каждым новым днем я говорила себе, что, наверное, не доживу до конца его, только не знала, какою смертью умру… Когда останавливались на бивуаке, чтобы согреться и поесть, то садились обыкновенно на тела замерзших, на которых располагались так же удобно и бесцеремонно, как на софе… Целый день было слышно: ах, Боже мой! У меня украли портмоне, у других — мешок, хлеб, лошадь, и это у всех — от генерала до солдата… Все время проталкивались: “Пропустите экипажи маршала такого-то, потом другого, потом генеральские”. Нужно переходить через мост: с обеих сторон рядами генералы, полковники — стоят, несмотря на всю сутолоку, чтобы по возможности ускорить проход своих повозок, — казаки были всегда недалеко…»
«Невыразимо было жалко, — пишет Лабом, — француженок, ушедших от мщения русских из Москвы, рассчитывавших на полную безопасность среди нас. Большая часть пешком, в летних башмаках, одетые в легкие шелковые и люстриновые платья, в обрывки шуб или солдатских шинелей, снятых с трупов. Положение их должно было бы вызвать слезы у самого загрубелого человека, если бы обстоятельства не задушили всех чувств.
Из всех жертв войны ни одна не была так интересна, как молодая, милая Фанни: хорошенькая, скромная, приветливая, остроумная, говорившая на нескольких языках, обладавшая всеми качествами, способными вскружить голову самому нечувствительному, она была принуждена нищенски выпрашивать всякую самую незначительную услугу, и кусок добытого хлеба заставлял ее расплачиваться самым позорным образом: подавая ей милостыню, мы злоупотребляли этим, заставляя бедняжку принадлежать ночью тому, кто кормил ее днем. Я видел ее даже за Смоленском, но уже не бывшую в состоянии идти — она держалась за хвост лошади и, когда силы изменили, упала на снег, где, вероятно, и осталась, не вызвав ни жалости, ни взгляда сочувствия».
Лабом повествует и о другой женщине: «История этой особы стоит того, чтобы рассказать о ней: заблудилась ли она или, по своей романтической натуре, напросилась на приключение, но ее нашли спрятавшуюся в подземелье Архангельского собора. Девушку привели к элегантному французскому генералу, который сначала взял ее под свое покровительство, а потом, прикинувшись влюбленным и обещавши жениться на ней, сделал ее своею любовницей… Она переносила все беды, лишения с истинным мужеством добродетели. Неся уже в себе залог любви, которую она считала естественною и законною, она гордилась тем, что будет матерью, и тем, что следует за своим мужем. Но тот, который всего наобещал ей, узнавши, что мы не остановимся в Смоленске, решился порвать связь, на которую никогда и не смотрел иначе как на забаву. С черною душой, недоступным жалости сердцем, он объявил этому невинному существу под каким-то благовидным предлогом, что им необходимо расстаться. Бедняжка вскрикнула от отчаяния и объявила, что, пожертвовавши семьей и именем тому, кого считала уже своим мужем, считала своим долгом идти за ним всюду, и что ни усталость, ни опасности не отвратят ее от решения следовать за любимым человеком.
Генерал, нимало не тронутый такою привязанностью, сухо объявил еще раз, что необходимо расстаться, так как, во-первых, по обстоятельствам оказывается невозможным держать женщин; во-вторых, он женат, почему ей лучше всего возвратиться в Москву, к жениху, который, вероятно, ее ожидает. При этих словах несчастное существо просто окаменело: бледная, еще более помертвелая, чем тогда, когда ее нашли между гробницами кремлевского собора, она долго не могла открыть рта; потом плакала, стонала и, подавленная горем, впала в беспамятство, которым предатель воспользовался, не для того, чтобы избегнуть трогательного расставания, а просто для того, чтобы убежать от русских, крики которых уже доносились…»
Не имея нормального питания и ночлега, люди выбивались из сил. Гвардия отступала в порядке, но остальная армия превратилась в нестройную толпу. «С тех пор как температура опустилась ниже девяти градусов, ни в одном корпусе французской армии я уже не видел ни одного генерала на своем месте», — признавал Наполеон.
У солдат были деньги и ценности, но это не помогало. «Распорядители кредитов» страдали наравне со всеми. Стендаль писал графине Дарю из Смоленска 10 ноября: «Весь марш из Москвы досюда я проделал отдельно от своего патрона. Наша армия пошла бить русских под Малоярославцем. Очень досадно, что это победоносное сражение получило такое диковинное название; говорят, это был великолепный бой, и никогда русских не гнали с их позиций более блестящим образом. Я не присутствовал при этих блистательных делах, я покинул Москву 16 октября и прибыл в Смоленск с жалким маленьким обозом, который подвергся нападению казаков, имевших, между прочим, неделикатность захватить мой ящик с продовольствием, так что восемнадцать дней я питался солдатским хлебом и водой. Все это потому, что у меня теперь длинный титул: “Начальник заготовок резервного провианта”, — каковой титул не доставлял мне пока еще много хлопот». «Всю дорогу от Москвы мы переносили дьявольские физические муки. Ни один рыночный грузчик не доходит к концу дня до такого изнеможения, как бывало с нами каждый вечер, когда мы строили себе маленький шалаш из сухих ветвей и зажигали костер». «Нас всех можно испугаться. Мы похожи на своих лакеев. Это в буквальном смысле; первого из нас, кто приехал в Смоленск, приняли за дерзкого лакея, потому что он подошел к хозяину дома и подал ему руку. Мы очень далеки от парижской элегантности».
Гофмаршал Дюрок писал обер-камергеру Монтескью[294]: «Как видите, все наши приготовления для зимовки в Москве оказались бесполезными и все наши надежды на удовольствия и на зрелища пошли прахом, но не совсем, однако, ибо мы возим с собой комическую труппу, и если она не застрянет где-нибудь по дороге, то мы будем иметь удовольствие смотреть комедию там, где будем стоять на зимних квартирах. Мы совершенно не знаем, где это будет, все будет зависеть от хода событий и от движений неприятеля. Смоленск сохранился не лучше Москвы. Он выжжен в такой же степени, как и столица».
«Никогда я еще так не страдал, — признавался жене доктор Ларрей. — Египетский и Испанский походы были ничто в сравнении с теперешним, и все-таки злоключения наши далеко еще не окончились. Я чувствовал себя очень дурно по приезде сюда, но 24 часа отдыха помогли мне прийти опять почти в то же самое состояние, в котором я был при выезде из Москвы. При том же я могу сказать все-таки, что здоров, а потому не беспокойся. Как и товарищи мои, я потерял почти все, и мы не имеем никакой надежды на вознаграждение. Нередко приходилось нам радоваться кусочкам мяса от павших лошадей, попадавшихся нам по пути. Их поджаривали на угольях, и в этом заключалась вся наша пища».
294
Депеша была захвачена русскими.