Страница 4 из 22
— Хуже всего, что там находится героиновый завод, — говорит подсудимый и продолжает курить с закрытыми глазами, пока не раздается звонок.
— Четыре недели предварительного заключения и последующая депортация.
Судья старается зачитать приговор беспристрастно. Полицейский оживает и уводит заключенного.
— Вы посадили его только потому, что он иностранец, так из людей делают преступников. У любого человека есть право делать со своим телом то, что хочется, — возмущается адвокат.
У адвоката такой вид, словно ему только что дали пощечину. Локоны снова ложатся, закрывая уши.
Судья сокрушенно произносит:
— Я не мог его отпустить. Ему нужен героин, и вскоре он снова окажется на скамье подсудимых.
Мое имя больше не принадлежало мне. Выговаривали его с трудом, запинаясь, и звучало оно фальшиво. Постоянный повод чувствовать себя не в своей тарелке. Моя манера изъясняться на новом языке тоже была подозрительно обрывиста. Каждая ошибка походила на разверстую дыру. А здесь ценили гладкие отношения, любые дыры тщательно бетонировались.
Учитель открывал манящие перспективы:
— Приспосабливайся. Представляешь, идешь ты по улице, а все думают, что ты отсюда.
Но я-то знала: мой лунный лик все равно меня выдаст. Да и вообще, не хотелось мне тут задерживаться и прорастать, как пшеничное зернышко.
Луга огораживала проволока под напряжением, коровы паслись за табличками «Частная собственность». У нас же поля необозримо простирались до полосы отчуждения. Здешние пруды принадлежали не всем, даже рыбки оказывались в частном владении. Где здесь было добежать до солнца и докричаться до потери несчастного сознания? Чувства, выходящие за рамки, вызывали подозрение в желании покуситься на собственность. Сказку о горшочке, который все варил и варил кашу, пока та не залила кухонный пол, не вытекла из дому и не растеклась по всей стране, здесь никто не знал. Местным нравились ужасные истории о несправедливостях нашего режима, на их глаза едва не наворачивались слезы. Им хотелось обнять меня, но такого они себе не позволяли. Тело было частной собственностью за незримым железным занавесом.
Мара говорила:
— Прежде чем осмелиться потрепать тебя за щеку, им надо сначала запросить официальную бумагу.
Хотелось развеять чары колдовства, я первой шла на контакт, но меня держали на расстоянии:
— Как тебе тяжело жилось, бедняжка, зато у нас тебе хорошо.
И протягивали руку на прощанье.
Ни одна стиральная машинка не могла так чисто отстирать мое прежнее «я», чтобы дать мне незапятнанную репутацию. От меня ждали благодарности за право жить здесь. Причем своевременной. Только кого мне надо было своевременно благодарить за то, что в этом лучшем мире мне было так плохо? Дом — это там, где можно побрюзжать, а у меня не было дома.
Рано утром, перед школой, я разносила газеты, бросала их у порогов вилл и напевала что-то под пение тележки, в такт моей первой работы. Мне надлежало наклоняться, осторожно класть газеты на порожек, шагать тихо, одеваться неброско, ведь я стояла на нижней ступеньке социальной лестницы, и выходить из роли нельзя было ни при каких обстоятельствах, ведь они, эти обстоятельства, выдержали проверку веками, предупреждал меня начальник. Он сам смеялся над своими ретроградскими словами и сожалел о том, что мир таков. А я по-прежнему ходила позади тележки с распущенными волосами, отчего на столе у начальника скапливалось все больше жалоб от владельцев вилл.
— Или вы соберете волосы, или мне придется отобрать у вас работу.
Я так и не собралась. Мои волосы ниспадали на плечи водопадом, они были густыми и вьющимися, по утрам я расчесывала их у окна. Им надлежало пленять взгляды. Но кто-то подобрал на дворе несколько моих локонов, обернул их в туалетную бумагу и засунул сие послание в почтовый ящик. Они не были владением, они были грязью, которую надлежит смывать в туалет. К посланию не прилагалось ни слова. Но само оно говорило за себя достаточно веско. Вокруг царило убийственное спокойствие, и черным цветом отливали крепко-накрепко завязанные мешки для мусора. Я уже видела себя в них. Опавшая листва тоже причислялась к грязи. Шумные машины-пылесосы реяли над ней хищниками и втягивали в себя ее шуршащую нежность.
Находясь в состоянии непрерывной ранимости, я то и дело была готова расплакаться. Мало-мальский поступок окружающих выбивал меня из колеи. Мне не хотелось ничего, кроме как вырваться из подметенной пустоты, где мне все время на что-то указывали, и возвратиться на усыпанные мусором пешеходные улочки родного города. Дом был там, где сохранялись следы жизни. На чужбине их вонь напоминала о родине и свободе.
По бледности кожи и рыхлости форм я понимаю, что девушка уже не первую неделю в тюрьме. В неподвижном теле ярится ураган мыслей. Ее бьет озноб, а глаза блестят, как вода в колодце. Она уже выплакалась. И не понимает своей вины, мысли наталкиваются на незримую грань. С утра до вечера она убирала чужие дома, всегда оставаясь прилежной и послушной. Когда приятель попросил ее перевезти в другую страну какой-то пакетик, она согласилась по чистой душевной доброте. Наклонившись, она разводит руками, словно распахивает душу. Денег она за эти услуги не брала, любит помогать и не умеет отказывать, тем более своему приятелю, который был с ней так добр.
В детстве она жила в нищете, а этот человек помог ей уехать за границу, купил те джинсы, которые она хотела, даже на цену не посмотрел. Таких людей она раньше не встречала, культурный, пусть и замкнутый незнакомец. Она его так и не раскусила. Когда три месяца назад в квартиру ворвались полицейские, ей стало известно, что она — невеста наркобарона. Они нацелили на нее снятые с предохранителей винтовки, в то время как приятель уже был за семью горами. Она сидит на простеньком стульчике для подсудимых и трет друг о друга вспотевшие ладони.
— Я с удовольствием помогу вам. Только скажите, что вам нужно.
Она преподносит себя судье. Но он ничего от нее не хочет и осуждает ее на дополнительные восемь недель предварительного заключения.
Служащая полиции надевает ей наручники, и женщина-адвокат интересуется:
— Как вам живется в тюрьме?
Заключенная корчит гримасу.
— С убийцей я ничего общего иметь не хочу. А что мне остается делать: смотреть телевизор, смотреть телевизор.
— Вы еще любите своего приятеля?
Заключенная машет рукой, как-то чересчур быстро.
— Я из-за него все потеряла: квартиру, работу, пусть даже черную и нелегальную, а теперь он еще наверняка будет мне мстить.
Она ежится. Адвокат задумчиво произносит:
— Мне еще ни разу не доводилось защищать женщину, которая действовала бы самостоятельно. За любым женским преступлением обязательно скрывается мужчина.
— Быть слабой — это тоже преступление, — говорю я. — Не протестовать, не пытаться вырваться, потому что так удобно. Оставаться послушной невеждой, подчиняясь страху, и не найти в себе сил уйти от неправильных людей.
Я хорошо знаю край, откуда он приехал. Мы обмениваемся фамилиями и названиями местечек, будто находимся на встрече родственников. Меня снова уносит течением. Я буйно жестикулирую, не обращая внимания на то, что в этой стране жестикуляция — признак неадаптированности и непредсказуемости. Адвокат пытается вытащить меня из водоворота на свой плот — деревенеет, говорит рублеными фразами, выкидывая одну юридическую формулу за другой.
Чем больше вокруг стен и правил, тем сильнее мне хочется свободы. Тюрьма — это замызганный монастырь, в котором витают сумасбродные мечтания. Прошлое осужденного уже не вызывает вопросов. Начнется ли теперь новая жизнь? Час, в который мы собрались из-за совершенного им когда-то преступления, и камера, куда не заглядывает солнце, должны быть напоены светом. Ради этого я пришла сюда, а переводческая деятельность — лишь повод.