Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 22



Проникая глубже в самую суть страны, я поняла, что здешний способ сохранять дистанцию, что бы ни случилось, вызывал во мне не только болезненные чувства — болезнь не прижимали к сердцу и не лелеяли в постели, как у нас, на нее не жаловались как на некий диктаторский режим, белые пилюли не проклинали и не превозносили. Не сливались в родном и уютном симбиозе с любимой болезнью. Болезнь не считали перстом судьбы, природной стихией или Божьей карой. Столь напыщенные слова не вызывали здесь сочувствия. Нельзя было властвовать над другими с помощью болезни. Болезнь оставалась неказистой согражданкой, ее величие ограничивали так же, как любую абсолютную власть. Ее разлагали на составляющие под микроскопом мысли. Она сжималась до равноценной компаньонки, с нею отправляли в путь, снабдив несколькими ободряющими советами. Моя головная боль шла рядом со мной, и мне хотелось разгадать ее тайный язык.

Та самая стена, о которую я так часто билась, оказалась моим спасением. Культура ограничений все время отказывалась сливаться со мной. Уязвленная, я бежала во внутренний мир, чтобы сохранить свою личность. На улице не происходило никаких волнующих переворотов и катастроф, требовавших моего участия. Я культивировала внутренние волнения. Вдруг мне стал ясен смысл слов одного здешнего автора[5]: «Будь человечным, держись на расстоянии». Из этого расстояния я могла извлечь собственную пользу и не должна была ассимилироваться. С тех самых пор я перестала чувствовать себя насильно выданной замуж за чужую страну. Предпосылкой тому была способствовавшая размышлениям дистанцированность. В прохладной тени, отбрасываемой стеной, стояла школьная парта, я усердно училась за ней и обрела собеседников. Я больше не зависела от того, принимают меня или нет. Сохранив свою бурную манеру общения, я использовала ее лишь там, где ее ценили. Иногда пускала, а иногда останавливала потоки. Мой трон возвышался в здании над плотиной.

— Зачем моему сыну школа? Мужчина должен уметь стрелять, азбука ему не нужна, — глумится отец.

Молодая психолог ведет себя рассудительно, проявляя понимание всего человеческого. Потом быстро поворачивается к юноше:

— Ты избиваешь других учеников. Школа подала ходатайство об отчислении.

Пятнадцатилетний парень прикидывается утомленным. Такова его роль в присутствии отца. Оживленность была бы посягательством на отцовский авторитет. Сын вместо силы выбирает благоразумие — качество, приобретенное на чужбине.

— У меня проблема. Если я не отвечаю на оскорбления, то меня преследует чувство, что я не ответил. Облегчение наступает только после драки.

Психолог мягко убеждает:

— Коучер ненасилия научит тебя нашим правилам.

— Я знаю правила и хочу научиться отвечать, не нарушая их.

Отец проникается недоверием. Сын легко и бегло разговаривает на чужом языке, слишком умно, слишком мягко, он становится частью этой страны и отдаляется от родины предков. Сын становится полем боя, на котором родовая клика сходится с современностью.

Отец выдвигает боевую пушку:

— Здесь мы — беженцы, люди третьего сорта. Мы много лет дожидаемся решения миграционной службы. Разве это уважение? Вы с вашей политикой беженцев виноваты в агрессивности моего сына.

— Ноу вашего сына есть хорошие шансы окончить школу и овладеть какой-нибудь профессией.

— Профессия — это не главное. Мужчина должен уметь постоять за себя и, если надо, погибнуть.

С таким папашей каши не сваришь. Он и язык не учит, и работать не собирается. Только пыжится, завоевывая пространство, в котором не может ужиться мирным путем.

Психолог увязает в формальной вежливости:

— Вы согласны с тем, что мы запросим коучера для вашего сына?

Отец воспринимает этот вопрос как проявление слабости и произносит еще более гневную и наглую тираду.

Мне бы поскорее убраться отсюда, и я перехожу к действиям:

— Конечно, согласен. Дайте ему документ на подпись.



Отец подписывает и грозится:

— Я своего сына никому не отдам!

Год спустя гнев сменяется депрессией, которую переводить приятнее. Тоской, старшей сестрой гнева. Хотя враждебность по-прежнему остается:

— Из-за вас я сломался, так помогите же мне встать. Дома я был свободным человеком, а здесь все говорят мне, что делать.

— Выучите язык, начните работать, и вы снова станете свободным, — даю я ему простейший совет из брошюры по интеграции.

Его прямолинейный протест неприятен мне и слишком уж хорошо знаком.

— Вам легко говорить, у вас есть сила воли.

Лишившиеся языка иностранцы любят проявлять слабость. Ревностно отстаивают свое единственное достояние. Чем больше сил они видят во мне, тем активнее стараются урвать себе кусочек. Жалуются и жалуются. Под конец они просят дать им номер телефона. Двум самым дорогим беженцам я таки дала его, хотя правилами переводческой деятельности это запрещено. Якобы ради нашей же безопасности.

— Нам надо приспосабливаться, — говорю я мужчине и пугаюсь собственных слов.

Сколько раз я слышала это от местных, и как бесилась.

— Я — ветеран войны, и вы могли бы это понять. Но вы уже на их стороне.

— Напрасно вы ищете курорт. Здесь реальная жизнь.

Во время одного мероприятия я разоблачила лживые хитросплетения политика. И оказалась на скамье подсудимых по подозрению в клеветническом брюзжании. Но это уже было не брюзжание, оно давно переросло в хорошо аргументированную критику. Из смутных подозрений я научилась выстраивать прочный дом убедительных доводов, камень за камнем. Судья проходила по пунктам обвинения так, словно поднималась с одного этажа на другой. После чего вынесла оправдательный приговор, освобождая меня от подозрений в клеветничестве. Я страстно полюбила ее строгость, приверженность фактам, высоко оценила стиль, который прежде повергал меня в уныние. Мне казалось, что под ее строгостью таится безграничное тепло. То была ясная и благотворная строгость, развеивающая лживые миражи. Судья от имени общества признала мою правоту в развенчании лжи обвинителя и дала мне право изобличать любую ложь. Поскольку это необходимо для демократии. Мое брюзжание стало опорой демократии! В образе судьи я полюбила ту страну, где научилась придавать брюзжанию твердую форму. Кредитов здесь не выдавали, зато награждали за достижения. Благодаря своему достижению я натурализовалась в этой страны взрослых. И выросла сама. В зале суда, в ритуальном процессе выбора между правдой и ложью я обрела отчизну. Родину мне пришлось покинуть, но она продолжала жить во мне, я никогда ее не теряла[6]. Я оставалась дочерью своих родителей — помесью, продолжавшей смешиваться.

Я уже давно перестала ходить в трактир «Два швейцарца», где мои земляки делились последними новостями. Мне не хотелось слепо заходиться в чувствах и отключать разум, претили интриги. В этом мирке было принято оглядывать землячку с головы до ног. Наше главное наследие — шутки, насмешки, ирония и сарказм — вменялись в обязанность. Да и у черного юмора были свои железные законы, которым землячке полагалось подчиняться. Смех, одежда, стиль — вот по каким критериям определялась принадлежность к национальной сборной. Я никогда их целиком не устраивала. Неужели мне стоило чувствовать вину из-за их вечных упреков, считать каждый новый шаг отречением от корней? Мне было легче с чужестранцами, их порядков мне можно было не соблюдать. Они ценили любое проявление симпатии, потому что не могли притязать на него. С чужестранцами я сама становилась приятно чужой.

Всякий раз я давала фору тем, с кем связывал меня родной язык, но она быстро исчерпывалась. Когда дело доходило до сути, я оставалась некоррумпируемой. Другая общность стала важнее. Земляки, уже получившие на чужбине жизненно важный урок, признавали мой амулет инаковости. Встречаясь, мы становились друг другу одновременно и чужими, и родными. Иной близости быть не могло.

5

Фридрих Дюрренматт.

6

Здесь автор разделяет Vaterland («отчизна», «страна отца») и Mutterland («родина», «страна матери»).