Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 22



Психиатр работает с напускной серьезностью, наигранным участием и стандартными вопросами. Не позволяет себе никаких непроизвольных жестов. Разыгрывается слаженная пьеса, не обремененная языковыми ухищрениями и жестами. Так душу можно водить, как машину. Заехал в тупик — сдавай назад. Лишь когда звонит телефон и детский голос в трубке кричит «Папа», у психиатра появляются человеческие черты, он весело смеется и лепечет:

— Мой милый!

Потом снова становится пустой плоскостью, на которую пациентка может проецировать все, что ей надо. Уловка явно срабатывает, она говорит:

— Я чувствую, что вы меня понимаете.

И сразу требует:

— Вылечите меня.

Сидя рядом с ней, испытываю стыд, что отношусь к тому же полу. Напротив нас — стена из четырех мужчин: рядом с главным психиатром — три молодых ассистента, прилежно ведущие свои записи, вторгающиеся во внутреннюю жизнь этой женщины, чтобы разобрать ее на составные части. А позже посудачить о ней на профессиональном жаргоне.

Когда пациентка признается, что у нее не хватило смелости совершить самоубийство, психиатр советует ей и впредь сохранять это хорошее качество.

— Можете дать мне слово, что не станете калечить себя в стенах нашей клиники?

Они торжественно пожимают друг другу руки через стол. Это ритуальный жест в общении с потенциальными самоубийцами. Так заключается пакт с жизнью, пациентка повышается в ранг партнерши, с которой заключили соглашение, ее «я» берет на себя обязательства. Самоубийство становится нарушением договора.

Тут психиатр произносит слова, более действенные, чем любой договор:

— Я напишу в миграционную службу, что вы находитесь в острой фазе и можете причинить себе вред. Медикаментозная стабилизация займет несколько недель. А пока вы нетранспортабельны.

Пациентка рассыпается в благодарностях. Психиатр наводит ее на антиреволюционную мысль, которую считает здравой и соответствующей действительности:

— Вы ищете справедливости, но ее в этой жизни нет. Вы же знаете, что случилось с пророком, избравшим путь истины.

В парке не действует ни закон джунглей, ни право сильнейшего и его угроз. Здесь ни к чему важничать, повышать голос и выдумывать подлые тактические приемы, чтобы чего-то достичь. Достаточно просто добросовестно выполнять собственную работу. Не надо ежедневно преодолевать сотню изменяющихся препятствий. От этого явно притуплялись инстинкты, люди казались мне вялыми, и это в очередной раз доказывало уютную цивилизованность здешних мест. Предохранители почти никогда не перегорали, только у тела и души. Тогда люди выгорали от сплошного предохранения.

В чести была показушная неуверенность. Предложения часто подытоживались вопросительными «ладно» или «верно», чтобы не создавалось впечатления, будто у кого-то переизбыток знаний и он хочет воспрепятствовать демократической дискуссии. «Ладно» и «верно» настраивали собеседников на дружелюбный лад, обнаруживали вежливость и способность подвергать собственные слова сомнению. Обойдемся без высокомерия, верно? Конечно, люди настаивали на своем, но видимость полагалось сохранять.

Стремясь показать, что она своя в доску, Мара здоровалась так:

— Привет, ладно?

Скромность была пышным украшением всей страны. Покидая свои виллы, богачи надевали мятые серые свитерки и линялые джинсы. Если кто и выделялся в толпе шикарным нарядом, так это лишенные вкуса беженцы. Министр экономики ездил на трамвайчике, министр образования — в вагонах второго класса. И тот, и другой покупали билеты, причем не за государственные деньги. Моим любимчиком был министр финансов, он ездил на велосипеде, и его не эскортировала колонна бронированных машин. Когда я его обгоняла, он приветливо махал мне рукой. Министр внутренних дел вообще ходил пешком, чувствовал родную землю собственными ногами. Верхом передвигались только отважные девушки, наворачивающие круги по утрамбованным дорожкам. Идиллическое прощание в палисаднике заканчивалось словами:

— Береги себя.

Перед глазами так и вставали ужасные опасности. Детей первым делом знакомили с госпожой Осторожностью, а потом — со всеми ее пугливыми родственниками. Тем не менее люди продолжали умирать. Пусть и не зрелищно, но неотвратимо.

— Лучше всего новорожденных сразу класть в гроб и только маленькую щелочку оставлять, чтобы потом легче закрывать было, — говорила Мара.



Такие образы появились из-за округлившегося живота. Здесь к вопросу подходили стратегически: «Где сижу, там и останусь. Зачем менять теплое местечко на сквозняк?» Раз уж зародыш угнездился в плаценте, удалять его оттуда не стоило, поэтому аборты были запрещены. Противодействие собственному животу каралось законом. Начавшееся творение должно было завершиться, даже если Мара передумает. Зародыш тоже становился деловым партнером, с которым заключали договор. У нас договоренности разрывали в любое время, и некоторые зародыши не финишировали. Когда Мара попросила гинеколога срочно разорвать договор, ей велели:

— Выносите ребенка и отдайте его приемным родителям.

К счастью, существовали другие страны. Там творение прерывать разрешалось. Мара вернулась обратно со сдувшимся животом.

— Как вы думаете, почему ваш сын еще не заговорил? — спрашивает детский психиатр.

— Стесняется, — предполагает отец.

Утром, войдя в кухню, сын робкими шагами приближается к столу, не решаясь поднять взгляд на родителей. А незнакомцев он вообще чурается! Трехлетний малыш произносит лишь три слова: «мама», «папа», «нет».

Мать кивает, улыбается, опустив глаза, и время от времени шепчет что-то мужу. Муж потирает большие грубые руки, ему все это претит. Но никуда не деться. Немота сына — штука серьезная. Они приехали сюда с мыслью об излишней стеснительности, сковавшей язык. За долгие месяцы мысль укоренилась в них как магическая формула. Эта семья из четырех человек старается не выделяться, словно в них и впрямь сидит какой-то ген стеснительности. Светло-коричневые одежды, крадущаяся походка, безэмоциональные лица — будто они стараются спрятаться. Краткие реплики родителей сводятся к призывам не крутиться и ничего не трогать. Они не поддерживают отношений с соотечественниками — мол, там царят раздоры и недоброжелательность.

— Ваш сын сам одевается, умеет шнурки завязывать?

— Нет, мы его одеваем.

Врач поворачивается к мальчику.

— Где у тебя коленки? Где локти?

Родители поражены, что у человека есть тело, а его части как-то называются. Их пристыдили. И все-таки кое-что мальчик умеет: ловить мяч и с силой швырять его обратно. Радость и жизненная энергия просыпаются в маленьком теле. Да, у него есть тело.

Двухлетняя дочь наблюдает за непривычной сценой. Бледная и неподвижная, сидит она рядом с отцом. И ей пока дались только три тех же самых слова.

— Дочка заговорит, — убеждает отец, так, словно в один прекрасный день обрушится град слов.

Его тут же одолевает экзистенциальный стыд.

— Сын весь день просиживает у компьютера, и дочка следует его примеру.

— Это вредно, — говорит врач.

Война точно вредна, и непослушание тоже. А компьютер? Отец пускается в непривычные рассуждения. На высшем уровне еще не говорили, что компьютерные игры вредят речи ребенка и поэтому их стоит запретить.

— Если запретить им играть, они начинают плакать, — оправдывается он.

Виртуальный мир засасывает и тело, и нерожденный язык. Тело и язык. Любовная пара, которую ежедневно убивают.

На улице я беру мальчика за руку, отталкиваюсь ногами и бегу без оглядки. Отец кричит, что сыну нельзя переутомляться. Но мальчик бежит, падает и поднимается, не жалуясь. Он вырывается из прошлого, не стесняется той, что ведет его в подвижное будущее. Снова спотыкается и падает. Тут изо рта у него, словно кусочек яблока, застрявший в горле Белоснежки, выскальзывает трехсложное слово. Слово, рождающее мир. Однажды заговоривший мальчик вернется в прошлое из далекого будущего и одарит родителей словами, как с трудом заработанными деньгами, чтобы они могли построить себе дом.