Страница 59 из 61
Сначала он заводит культурный разговор. Он чувствует себя гостем. Его надо поить чаем. Он не прочь полакомиться дальневосточными сардинками, которые хозяин приберегал себе на завтрак.
В конце концов гость съедает эти сардинки и приступает к тому, за чем пришел.
Не обращая внимания на тревожный блеск в глазах хозяина, он подходит к книжным полкам и развязно говорит:
– Да у вас чудная библиотека.
– Да, – говорит хозяин беспокойным голосом.
– Прекрасные книги, – продолжает вор, – обязательно нужно взять у вас чего‐нибудь почитать.
– Да, – говорит хозяин, хотя ему очень хочется сказать «нет».
– Давно мне хочется прочесть что‐нибудь интересное.
С этими словами гость снимает с полки три лучших, на его взгляд, книги и бормочет:
– Почитаем, почитаем!
На взгляд хозяина, эти три книги тоже лучшие. Поэтому он испуганно лепечет:
– Видите ли…
Но вор неумолим:
– Через неделю вы их получите назад. Вот я даже в книжечку запишу. Взял у Мирона Нероновича «Записки Пиквикского клуба», потом…
И он действительно заносит в книжечку какие‐то каракули. Потом прощается с Мироном Нероновичем и уходит. Книг он, конечно, не отдает никогда.
Настоящий вор покидает ограбленную квартиру поспешно. На улице за ним иногда гонятся милиционеры, и вор, задыхаясь, дает стрекача.
Книжный вор движется медленно и уверенно. За ним никто не погонится. Его никто не остановит на улице, никто не спросит сурово:
– Ты где взял эти книги? Немедленно неси назад, не то убью.
И это величайшая несправедливость. Людей, выпивающих наш чай, людей, похищающих наши сардинки и уносящих наши книги, надо наказывать. Нужен закон против книжных воров, закон, как говорится, сурово наказующий.
1929/30
Блудный сын возвращается домой
Иногда мне снится, что я сын раввина.
Меня охватывает испуг. Что же мне теперь делать, мне, сыну служителя одного из древнейших религиозных культов?
Как это случилось? Ведь мои предки не все были раввинами. Вот, например, прадед. Он был гробовщиком. Гробовщики считаются кустарями. Не кривя душой, можно поведать комиссии по чистке, что я – правнук кустаря.
– Да, да, – скажут в комиссии, – но это прадед. А отец? Чей вы сын?
Я сын раввина.
– Он уже не раввин, – говорю я жалобно. – Он уже снял…
Что он снял? Рясу? Нет, раввины не снимают рясы. Это священники снимают рясу. Что же он снял? Он что‐то снял, он отрекся, он отмежевался от своего бородатого быта, с визгом и ревом он порвал связь с божеством и отказал ему от дома.
Но я не могу точно объяснить, что снял мой отец, и мои объяснения признаются неудовлетворительными. Меня увольняют.
Я иду по фиолетовой снежной улице и шепчу сам себе:
«…И совершенно прав был товарищ Крохкий, когда… Скажи, с кем ты знаком, и я скажу тебе, кто ты… Яблочко от яблони недалеко падает…»
Совершенно прав был председатель комиссии товарищ Крохкий. Меня надо изжить. Действительно, давно пора.
Я поеду домой, к отцу, к раввину, который что‐то снял. Я потребую от него объяснений. Какой он все‐таки нетактичный человек! Ведь сколько есть профессий. Он мог бы стать гробовщиком, как мой прадед, наконец, он мог бы сделаться пролетарием умственного труда, бухгалтером. Разве уж так скверно было бы работать за высокой конторкой, сидеть на вращающемся винтовом табурете? Зачем было лезть в раввины? И как он не понял, что совершенно нетактично рожать сыновей раввина? Я поеду к нему. Будет крупный разговор.
Блудный сын возвращается домой. Блудный сын в толстовке и людоедском галстуке возвращается к отцу. Стуча каблуками, он вбегает по лестнице из вареного мрамора на четвертый этаж. Он меланхолически бормочет:
– Я живу на четвертом этаже, там, где кончается лестница.
Он притворяется. Он не меланхоличен, а взволнован. Сын не видел отца десять лет. Он забыл о предстоящем крупном разговоре и целует отца в усы, пахнущие порохом и селитрой.
Отец тревожно спрашивает:
– Тебе надо умыться? Пройди в ванную.
В ванной темно, как десять лет назад, когда вылетевшие стекла заменили листом фанеры. Ничего в отцовской квартире не изменилось за десять лет.
В темноте я подымаю руку кверху. Там была полка и лежало мыло в эмалированной лоханочке. Рука встречает полочку и находит мыло.
Зажмурив глаза, я могу пройти по всей квартире, не зацепившись, не ударившись о мебель. Память убережет меня от столкновения со стулом или самоварным столиком. Закрыв глаза и лавируя, я могу пройти в столовую, взять налево и сказать:
– Я стою перед комодом. Он покрыт полотняной дорожкой. На нем зеркало, голубой фарфоровый подсвечник и фотография моего брата, которого в училище звали Ямбо. Он был толстым мальчиком, а тогда толстых называли Ямбо. Что же касается самого Ямбо, то это был слон.
И, открыв глаза, я увижу комод, дорожку, подсвечник и фотографию…
Здесь, в квартире, корабельный быт. Мебель словно привинчена к полу, установлена раз и навсегда. Отец стоит рядом, поправляя пороховые усы.
Отчего у него усы пахнут порохом? Он ведь не полководец и не севастопольский герой – он раввин, неэтичный служитель культа и к тому же двуличный, лицемерный человек. Разве он перестал верить в Бога? Да нет же. Пришел, как видно, однажды домой, вздохнул и сказал:
– Меня душат налоги. Семнадцать рублей в месяц за электричество. Это грабеж.
И снял рясу, то есть не рясу, а вроде этого. Простое дело – электричество победило религию.
Но мне‐то ведь это не помогло. Я остался сыном раввина. Победа клозетной электрической лампочки над вседержителем нисколько мне не помогла.
Такого отца надо презирать. Но я чувствую, что люблю его. Что из того, что его усы пахнут селитрой! Ветчина тоже пахнет селитрой, и никто, однако ж, не требует, чтобы она водила полки в бой.
У моего отца шестидесятилетние аметистовые веки и шрам на левой щеке, не сдвинувшийся с места корабельный шрам.
Позор, я люблю раввина!
Сердце советского гражданина, гражданина, верящего в строительство социализма, трепещет от любви к раввину, к бывшему орудию культа. Как могло это произойти? Прав был товарищ Крохкий. Яблочко, яблочко, скажи мне, с кем ты знакомо, и я скажу, кто тебя съест.
Ужас, отец мой – яблоня, раввин с лиственной бородой. Мне надо отмежеваться от него, но я не могу. Нет, не будет крупного разговора, я слишком люблю своего отца. И я только спрашиваю:
– Зачем, зачем ты был раввином?
Отец удивлен. Он смотрит на меня с нежной тревогой и говорит:
– Я никогда не был раввином. Тебе это приснилось. Я бухгалтер, я герой труда.
И он грустно трогает рукой свои пороховые усы.
Сон кончается мотоциклетными взрывами и пальбой. Я просыпаюсь радостный и возбужденный.
Как хорошо быть любящим сыном, как приятно любить отца. Если он бухгалтер, если он пролетарий умственного труда, а не раввин.
1930
Княжество Морозова
Великие слова обычно принадлежат так называемым великим людям.
Средние людишки, простые смертные, исторических фраз не произносят.
Например, гордую фразу – «Государство – это я», – сказал Людовик XIV, а не какой‐нибудь мелкий французский счетовод.
Также и слова – «Рубикон перейден» – принадлежат не маленькому древнеримскому частнику, а Юлию Цезарю.
Уж если человек изрекает нечто историческое, то не сомневайтесь, не маленький это человек.
Не оскудела гордыми словами и наша бурная эпоха.
«Обещаю уничтожить в ближайшем будущем оспу в СССР».
Слова явно исторические!
И, как всегда, человек, их произнесший, не какая‐нибудь мелкая единица, получающая по второму разряду сетки. Средние людишки, простые смертные, не облагаемые даже подоходным налогом, исторических фраз не произносят. Сказал эти слова директор Государственного оспопрививательного института Морозов.