Страница 201 из 205
Когда наступила жатва, временные оросители, как прежде постоянные, сделались помехой для уборочных машин. Чтобы устранить ее, по оросителям пустили самоходные комбайны. Эти машины очень кстати появились на этих полях: обычный комбайн с тракторной тягой при обжине каналов помял бы много хлеба, а самоходы, у которых рабочая часть впереди тяговой, обжали их без потерь. После обжина по оросителям прошелся канавозарыватель, и поле стало ровным. Жни от края до края в любом направлении!
Новая система орошения дала огромные выгоды: вся земля, пропадавшая раньше под закраинами, пошла в дело, даже по каналам рос хлеб; машины заработали в полную силу, исчезли сорняки, отпали тяжелые работы по прополке. Эта система открыла путь для безграничного укрупнения машин и развития механизации в поливном хозяйстве.
8
На окраине города, где постоянно толпились желающие ехать, машину остановили окриком:
— Вы, случаем, не на конный?
— На конный. Садитесь! — отозвался Застреха и пересел из кабины в кузов поговорить с попутчиками.
Пожилой бородатый человек в помятой одежде из грубой материи, в ворсе которой там и тут застряла сенная труха, рассказывал, зачем он едет на конный:
— Председатель я, из колхоза. А теперь нашему брату внедряют на каждом повороте: «Поезжайте да поезжайте к Лутоне. Обязательно побывайте!»
— Он, между прочим, не Лутоня, а Лутонин, — заметил Застреха.
— Чего только не говорят про него! Чудодей… в голой степи, где ковылинка от ковылинки стояла на сажень, где и овечке нечего было защипнуть, завел пруды, леса, огороды. На прудах белым-бело от гусей и уток, их там гуще, чем в лапше лапшинок. Каждого приезжего угощает жареным гусем с яблоками. В огороде — арбузы, дыни. Вырастил, сказывают, какой-то удивительный тополь, на весь мир один. А другие говорят: пустой затейник. Теперь задумал совсем несуразное — поля льдом поливать. Вот еду и тужу: не потратить бы зря время. И не ехать нельзя: одолела засуха. А вы зачем?
— Тоже одолела засуха. Подходит время косить, а нечего. У меня бараний совхоз. Тоскливая серая скотина. — Застреха презрительно фыркнул. — Год работаю и ни единого барана толком запомнить не могу.
— Как же это? — удивился председатель. — Одни — рогатые, другие — комолые.
— У меня и тех и других тысячи…
— Рожки у всех разные, — в голосе председателя зазвучала нежность. — На что уж одинаково мекают, и все-таки каждый по-своему.
— Ничего не понимаю в этой музыке.
На зеленом кургане мелькнул белый деревянным столб с поперечной доской — вроде креста. На доске крупное черное слово: «ЛЕС».
— Лес… Где, какой? — удивились все. Кругом была только трава.
— Наверно, посадки.
И когда забелел другой столб, Застреха попросил шофера свернуть к нему.
Столбы — их много — стояли вдоль молодой лесозащитной полосы, едва поднявшейся над травой. Они предупреждали табунщиков, гуртоправов, чабанов: не сделай потраву, паси дальше.
Показался Главный стан конного завода. Рядом с ним лежало широкое белое пятно, сверкающее, как зеркало под солнцем: не то запоздалый снег, не то солончак, но то пруд.
Но снегу лежать не время: был конец мая с жарой под тридцать градусов, пруд и солончак не могут сверкать так сильно.
— Выдумал что-нибудь. У него, сказывают, ни дня ни ночи не проходит без затеи, — говорил председатель. — Вскочит в полночь, прибежит в гараж: «Поехали!» Будь дождь, слякоть, буран, все равно едут — вроде спецзадание пришло. А на деле оказывается — стрельнуло Лутоне голубей водить либо индюков. Однажды про гусей проведал — продаются где-то. Стояла зима. Мороз — земля лопается. Другой бы на печку, а Лутоня за сто верст гусей покупать. Купил, закутал в тулуп, поставил к ним бутылку с горячей водой и повез. Гуси приехали все потные.
В Главном стане машина остановилась у конторы. Был праздничный день, и контора пустовала. На просьбу приехавших найти директора Ионыч разразился выговором:
— Надо, милые граждане, понимать время, Не маленькие. Сегодня-сь какой день?
— Воскресенье, — сказал Застреха.
— И сидите в заезжей, не беспокойте народ. Директор будет завтра.
— Мы не по делу, мы погулять с ним. И день нарочно свободный выбрали.
— Кому это свободный?.. Нам хуже воскресного дня нету. Спозарань и по закат — гуляльщики. Одних спровадишь, другие валят. Понимать надо, что не одни вы на свете. Нам ваша гульба — лишняя работа. Директор скоро все ноги отобьет, гуляючи с вами, с такими.
— Сделай ради прежней дружбы, — Застреха ласково похлопал Ионыча по плечу, похвалил, что ценит, бережет директора. — Услужи последний разок. — И наконец уломал.
Ионыч проковылял к Степану Прокофьевичу на квартиру и, вернувшись, сообщил гостям, что их велено наладить в столовую, если они хотят есть.
К концу обеда в столовую пришел Степан Прокофьевич. С ним был Хихибалка, впрочем, его все реже и реже называли так. Из пустого пересмешника он стал уважаемым человеком. Для него, как говорил он, выпал на конном заводе счастливый перекресток. И это было верно: сам он принес сюда живой, трезвый ум, горячий, справедливый характер, богатый опыт, полученный в трудной «шаталой» жизни; здесь к этому прибавили доверие, возможность учиться — и человек за два года сделался из рядового поливальщика распорядителем большого водного хозяйства.
— Начальник всех наших вод, гидротехник Захар Антонович Соловушкин, — представил Хихибалку Степан Прокофьевич.
Гости назвали себя. Кроме Застрехи и председателя колхоза, был участковый агроном и корреспондент из Москвы.
— Вас-то каким ветром занесло? — спросил его Степан Прокофьевич.
— Да вашим, хакасским суховеем. Он в Москве известен, беспокоит, — ответил корреспондент.
— Ветерок что надо — пробористый.
Степан Прокофьевич спросил, с чем пожаловали гости.
— Посмотреть ваш рай.
— Хотел бы я знать, кто пустил эту сказку. И народец же есть: услышат телегу, а говорят: «Колокол… Монастырь открылся». Увидят пень, а выдумают лес. — Он кивнул гостям: — Пошли! — и повел их в парк.
Вернее сказать, это был и парк, и фруктовый сад. Всю середину его занимали яблони, а по краям обрамляли широкие полосы кленов и тополей; они — и аллеи для прогулок и защита от хакасских ветров, не знающих меры ни в холоде, ни в зное.
Деревья были молоденькие — в рост человека, с редкими еще кронами, которые почти не давали прохлады и отбрасывали сквозную сетчатую тень. В самом центре парка стоял небольшой пруд-распределитель с насыпными берегами. Теперь их заменяли кладкой из красноватых плит девонского песчаника. Около пруда — зеленая травянистая площадка с деревянной горкой, качелями, кучами песка. Там играли дети. С краю площадки на конской попоне сидел Орешков, прикрытый пятнами тени вперемежку с пятнами солнца, будто шкурой жирафа.
— Хорошо, хорошо, — бормотал он. За едва ощутимой прохладой и жиденькой тенью малютки парка ему чудились густые пахучие сумерки столетнего парка-деда.
Степан Прокофьевич попросил Соловушкина дать в парк воду. Тот ушел к плотине включать насосы. Немного погодя ребятишки закричали: «Вода! Вода!» — оставили горку, качели, похватали все, что могло плавать, и побросали в каналы. Плыли игрушечные пароходы, лопатки, кегли, мячи, шары, щепки, а ребята с веселым гамом: «Мой раньше!» — бежали за ними.
Крик: «Вода!» перекинулся из парка в поселок. С улицы, от соседей люди заспешили домой и потом вышли с лопатами поливать свои огороды. Через полчаса взрослые опять вернулись к прерванным беседам, молодежь к гулянью, дети на игральную площадку.
Остановились на Биженской плотине. По одну сторону ее был пруд, державший три с половиной миллиона кубометров воды и закрывающий своим зеркалом восемьдесят гектаров, по другую — лежал большой, тоже в десятки гектаров, ослепительно сверкающий ледник, издали он действительно похож был на сказочный пруд, в котором гусей и уток, как в лапше лапшинок.