Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 205

Был первый день пасхи. Над Москвой стонал колокольный звон. На крестах колоколен, на макушках заводских труб, на крышах многоэтажных домов начинал играть поднимающийся солнечный день. Но в пролетах улиц и в колодцах дворов все еще стояла ночь, серая, туманная апрельская ночь, нехотя отступала она на запад, лениво уплывала на волнах тумана.

Василий шел, окруженный троими, и улыбался в первую поросль бороды и усов: «А славно поработали мы в эту ночку, тиснули пять тысяч листовок».

Надежды что-нибудь узнать от Василия становилось все меньше, и осенью без суда объявили ему приговор: выслать административно в Сибирь на пять лет.

Арестантский вагон не торопясь шел из Москвы на восток. В Вятке остановка, часть крамольников отсортировали в лесные дебри Кайского края; в Перми снова остановка, еще часть отсортировали на Верхнюю Каму и Вишеру, остановка в Тюмени, Омске, Новониколаевске, чтобы оставить приговоренных в Нарым, Тобольск, Березов. Когда вагон пригромыхал в Красноярск, Василия сняли: его наградили «Туруханкой».

И вот он здесь…

На реке плавает несколько гусиных семейств, не сразу различишь, кто тут отцы, а кто дети, за три месяца гуси успели положить яйца, выпарить гусят, и гусята уже оперились и летают. В лесу потенькивает топор — Игарка готовит дрова, на берегу около избенки белеют уже две поленницы.

За избенкой холм, кругом весь красный, весь усыпан спелой брусникой. Сколько раз Василий взбирался на его высоту и оглядывал дали с глупой и смешной надеждой увидеть что-нибудь родное. Сейчас на холме Нельма. Может быть, и она тоскует о чем-нибудь. Василий собирает стружку, уносит в избенку, а потом идет на холм, к Нельме. Он еще не знает зачем: утешить ли, пожаловаться, попросить ли прощения, что причинил столько убытков и беспокойства.

На пути между избенкой и холмом крошечное озерко, с берега на берег можно перекинуть камень, и на таком озерке живут четыре утиные семьи, всем хватает пищи и счастья. Василий приостанавливается над озерком и говорит мысленно: «А мы еще повоюем. Переживем и мрак и холод».

Нельма собирает бруснику; тут же, в берестяной колыбельке, под сеткой-накомарником, маленький Яртагин. Нельма работает сидя: оберет вокруг себя ягоду, подхватит колыбельку, туес и передвинет на новое цельное место; нижутся одна к другой обобранные плешинки, скоро ниткой зеленых бус опояшут весь холм.

Когда подходит Василий, Нельма поднимается во весь рост и делает знак пальцем, — тише! — потом берет Василия за руки, складывает ему ладони лодочкой, сыплет в эту лодочку пригоршню брусники и шепчет:

— Кушай!

Василий ест бруснику, захватывая ее прямо губами из пригоршни, как лошадь овес из кормушки, а Нельма улыбается ему и одобряет:

— Кушай, кушай, отдыхай, поправляйся. Устал ведь. Игарка тоже устал. Слышишь?.. — Оба слушают, как потенькивает топор. — Дрова Ландуру.

Она рассказывает, что, кроме дров, надо много-много рыбы, а так как Василий вернулся, надо расширять избенку. Она ласково, но настойчиво будит у Василия догадку, что одному Игарке трудно наготовить на всех, надо помочь ему, а тосковать пора и бросить.

— Да-да, — бормочет Василий. Ему и радостно, что он прощен и снова принят, и стыдно за необдуманный, легкомысленный побег.

Идут домой. Нельма несет люльку с Яртагином, Василий — туес с брусникой. На полдороге вдруг он останавливается и просит обменяться ношами.

— Нет, нет… Ты не умеешь, ты уронишь! — Нельма даже жмурится от страха.

А Василий настаивает:

— Немножко, один шаг.

— Нельзя… Яртагин сразу узнает чужие руки. Он шибко догадливый.

— Подержать на одном месте! — упорствует Василий.

Нельма наконец соглашается: интересно все-таки испытать ум Яртагина. И Василий несет люльку, а Нельма — туес, Яртагин же продолжает спать, сунув в рот палец, и ни о чем не догадывается. Нельма заглядывает в озабоченное, успокоенное лицо Василия и шепчет, кивая на люльку:

— Тебе такого надо. Счастливый будешь.

— Сперва такую надо. — Василий кивает на Нельму, потом до самой избенки оба идут молча.

Нельма готовит в избенке обед. Игарка все рубит дрова, а Василий ушел в лес, лег на моховую полянку среди черемушника и осинника. Одинокая былинка иван-чая уронила на затылок Василия два увядших, но еще живых и прохладных лепестка; муравей пробежал за ухом, пощекотал, будто озорница девка провела соломинкой. Василий глубоко вздохнул, под ним согласно вздохнул мягкий, податливый мох; Василий потянулся к черемушнику, гибкий сук качнулся под рукой, листья прижались к щеке человека, под теплой ладонью растаяла черемушная смола и заструила свой потревоженный запах.



Василий заснул. Разбудило его испуганное бормотание осины; она первая, когда все кусты и травы ни о чем еще не догадывались, почуяла далекий ветер и зашумела.

Снова поднялся Василий на холм, захотелось еще раз с высоты оглядеть эту землю, где надо жить пять лет, а может быть, и всю жизнь. Кругом был низкорослый реденький лес. Узловатые березки, карликовые кедры, полузасохшие лиственницы, жиденькие осинки будто устыдились своего убожества и подальше разбежались друг от друга. В лесу повсюду желтели моховые поляны и голубели озера: большие, маленькие и совсем крошечные, как зерна. Одни строгие — квадратные и прямоугольные, другие капризные: похожи на топор, на лунный серп, на морскую звезду.

Спустился с холма в лес, шел не торопясь и внимательно, как невесту, разглядывал чужую и совсем еще недавно ненавистную землю. «Вот она какая, моя нареченная». Нога при всяком шаге тонула выше щиколотки в мягком мху, был он многолетний, толстый и легко выдерживал человека, а когда, случалось, разрывался, нога упиралась во что-то твердое, как бы каменное. Василий знал — там вечная мерзлота.

Два месяца солнце непрерывно обогревало землю, и даже после такой огромной работы живой, деятельной земли был всего только тоненький скудный пластик. Но жизнь, неистребимая и бесстрашная жизнь, с любовью, зачатием, рождением и смертью, устроилась и здесь. В редколесье, на моховых полянах, зрели брусника и голубика. У озерка Василий нашел смородину — прикорнула за камнем, росту всего пол-аршина, а вся увешана тяжелыми гроздьями ягод. На кочках видел грибы — подосиновики и маслята. По берегам ручья, где мох был сорван водой, рос дикий лук — без головок, на зиму, правда, не заготовишь, — а по вкусу почти что домашний, в летнее время вполне можно есть.

«Вот она какая, моя нареченная!»

Василий сидел на крылечке, в руках у него была смородиновая ветка с гроздьями ягод. Вернулся Игарка, распахнул дверь.

— Идем обедать, наголодался, однако.

Василий повел глазом на избенку, потянул носом и запахнул дверь. Избенка похожа на трубку, тесная, черная, и тянет из нее, как из трубки, удушливым запахом пережженной махорки.

Василий помахивает смородиновой веткой.

— Удивительно: живой земли чуть-чуть, а дела какие…

— Земля у нас богатая, здесь и не этакое можно встретить.

— Знаю, видел… Здесь ведь жить можно!

— И живем.

— Ты постой, погоди, я не про то… — Василий вскакивает, делает круг рукой, будто обнимает всю видимую землю. — Здесь все можно, как там, — кивает на юг. — Как там… поля, огороды, сады, целые города.

Игарка сомневается:

— Про города, пожалуй, ты лишку хватил.

— Можно! Можно!

Потом оба умолкают в созерцании городов, полей и садов, которые будут со временем на этой далекой северной земле.

После обеда Игарка садится точить топор.

— Если можно, отчего до сей поры городов нету? — говорит он.

Василий дивится:

— Не знаешь?

— Не знаю.

— Тогда слушай. Это место оставлено для грабежа. И там грабят, везде грабят. Только там кой-какой закон, устав, вроде того: нельзя птицу выбивать дочиста. Ну, и грабить нельзя догола. А купчишкам, начальникам мало по уставу, тесно, охота пограбить догола. Вот и оставили для этого… Заповедничек! Круглый год можно охотиться, не дожидаясь августа.