Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 40



Павел Иванович обладал громовым голосом и очень малым словарным запасом. Каждый урок начинался одной и той же фразой: «Садысь по местам!» Это относилось ко всему классу. Но и к каждому из нас поодиночке он обращался так же, во множественном числе. Вызовет кого-нибудь к доске, послушает несомую вызванным ахинею и грохнет: «Садысь по местам! Кол поставлю!» Еще его любимым словечком было: «Сипуха!» То есть чепуха. Ты ему что-нибудь лепечешь, он послушает — и отрежет: «Сипуха!» Так мы и звали его за глаза: Сипуха.

Кого любил Павел Иванович, так это смышленых, умеющих что-нибудь мастерить пареньков. С ними он оставался после уроков в физическом кабинете-закутке. Что-то они к чему-то подключали, приваривали, паяли, лудили. К другим, не умеющим подключать и лудить, он постоянно испытывал чувство глухого недоумения: для чего же они живут?

Наш физик человек был, должно быть, не злой: раздаваемые щедро колы к концу четверти складывал в тройки. Он представлял собою, так сказать, раритет — явление, единственное в своем роде, не повторяющееся в педагогической практике. Собственно, и педагогическая практика в нашей школе только-только нащупывала себя. Школа в блокаду не работала, все накопленное когда-то растеряла. На судно, не плававшее долгое время, явился новый экипаж. Наши педагоги еще не притерлись друг к другу, не было «общего уровня», стиля; каждый вел свой предмет, как умел.

Географ Константин Валентинович Черенков, круглолицый, предрасположенный к полноте, сощуривший в щелочки свои и без того узкие, с татарщинкой глаза, вкусно, с причмоком говорящий, к тому же еще и заикался, тоже на собственный лад. Если слово начиналось с гласного звука — Америка, Амазонка, — он произносил его на выдохе, хакал. Получалось: Хамерика, Хамазонка. Ему очень нравились эти слова, он как будто прочищал на них горло: «Ха-ха-хамерика, Ха-ха-хамазонка». И еще ему нравилось выговаривать название протекающей на границе США с Мексикой реки: Рио-Гранде- дель-Норте. У нас его принято произносить (и в Америке, и в Мексике, кажется, тоже) через «э» оборотное: Рио-Грандэ-дэль-Нортэ. Константин Валентинович обзывал эту реку на русский манер, как какую-нибудь Щеберёху, — Рио-Гранде-дель-Норте.

Еще он вел астрономию. У него она была хастрономией. У нас — гастрономией.

Каждый день в нашей школе начинался с физзарядки. Ее проводил физрук Шленский, а в те дни, когда физкультуры по расписанию не было, на зарядку нас выводил военрук Хвалевич, белорус. В отличие от географа Черенкова звук «е» он утолщал до «э» оборотного, «и» до «ы», «я» до «а». Приглашая на физзарядку, Хвалевич доставал из брючного кармашка на животе серебряные часы со щелкающей крышкой и толстым голосом изрекал: «Врэмя пора на зарадку».

Мы любили играть «в Хвалевича». Бывало, входишь в класс, погладишь себя по выпученному животу и: «Врэмя пора на зарадку». Всем смешно.

И еще одна фраза из лексикона военрука веселила наши сердца. Хвалевич ее обронил на уроке военного дела, вводя нас в дебри тактического искусства: «Орээнтыр — бэрозовое дэрэво». Он обронил, а мы подхватили, запомнили. Мы всё запоминали. Увеселяли себя, как умели: передач по телевизору «Вокруг смеха» тогда не было. И телевизора не было.

Как-то раз мы разыграли в классе маленький скетч, то есть приготовили пакость для Хвалевича. Я был автором и исполнителем скетча-пакости. Принес из дому барометр-анероид, круглый, массивный, деревянный. Засунул его за ремень моих штанов. Весь класс затаился, притих (это было уже в восьмом классе), дожидался прихода Хвалевича. Тот вошел, как всегда, без четверти девять, достал свое серебряное сокровище, щелкнул крышкой и произнес сакраментальную фразу: «Врэмя пора на зарадку». Я вышел из-за парты, встал против военрука, вытянул из-за ремня гигант анероид, поднял его к глазам, чтобы всем было видно, и выдал то, чего ждал от меня класс: «Врэмя еще нэ пора на зарадку».

Об этом дерзком поступке ученика Гонцова (то есть меня) доложено было по-военному четко: классному руководителю — завучу — директору. Я был взят на заметку, и стоило мне погореть — на этот раз с папиросой в уборной, — как наш классный руководитель, Константин Валентинович Черенков, пообещал мне, сладострастно щуря глаза и радостно заикаясь:

— Мы тебя хих-хи-хисключаем из школы.

На утренней линейке, перед общим строем, директор школы Владимир Сергеевич Высоких подвел черту под первой фазой моей сознательной жизни:



— Исключаю!

О! Владимир Сергеевич умел подводить черту своим указующим перстом. Он был директор суровый и справедливый. Он нас воспитывал — в нашей мужской обители — по-мужски, сызмальства, приучал нести ответственность за проступок, без соплей, без слюней.

Кому-нибудь из вас, мой читатель, приходилось быть исключенным из школы в ваши пятнадцать лет? Звонок прозвенел, вся ребятня разошлась по классам, школа притихла… А ты… Эх, да что говорить…

Медленно загребая ногами, хлопая ушами, считая ворон, ощущая в себе полную невесомость, я плелся куда-то. Куда? Домой? Дома надо признаваться маме. До мамы еще далеко, целый день. До папы еще дальше, папа приходил поздно (в те годы работа в учреждениях длилась чуть не до полночи). А пока…

Идти по улице, будучи исключенным из школы, — это совсем другое дело, чем бежать в школу или чапать после уроков домой. Вам доводилось, конечно, встретиться взглядом с потерявшим хозяев в городской сутолоке разнесчастным домашним псом… Пятнадцатилетний домашний подросток все равно что подпесок, уже повадливый — и ломкий, незащищенный, такой несмышленый. Он как ненаполненный сосуд, незасеянное поле, чистый лист бумаги, незаселенный дом, ком глины в руках ваятеля. Чем наполнят, что посеют, что напишут, что изваяют?

В послевоенные годы в нашем городе много было бродячих псов. Это порода особенная; они-то знали все ходы и выходы, ничуть не терялись в толпе, в обиду себя не давали. Домашних псов мало кто держал в послевоенные годы, разве что охотничьих, добычливых.

Сам город тогда был другой, чем теперь. И машины на улицах иных марок (можно сказать: «иномарок»): «хорхи», «мерседесы», БМВ, «опель-кадеты», «капитаны», изредка «адмиралы», «виллисы», «доджи», «форды», «татры», «испано-суизы» — бог знает, каких только не было. Ну, и наши, конечно: ЗИС-5, полуторки ГАЗ-АА, эмки. Потом появились «Победы», ЗИМы, «Москвичи» — на них глазели, как говорится, «с законной гордостью»: мы тоже можем.

На углу у входа в нашу школу открылась стоянка такси. Очередей на такси тогда не было; канареечно-желтенькие, коротконогие, как божьи коровки, с двухтактными двигателями-трещотками, с шашечными клетками на поясе, в затылок друг дружке подолгу стояли тут ДКВ.

Сдав последний экзамен на аттестат зрелости, самую каверзную для меня химию, я сяду в такси и поеду. Шофер меня спросит: «Куда поедем?» Я скажу ему адрес, и он улыбнется: от школы до моего дома всего три квартала. Но что-то надо ведь сделать, расставшись со школой, вступая в новую жизнь. Дотуда ой как еще далеко с плачевного для меня сентябрьского утра…

Исключенный из школы, я постоял на углу, поглазел на «экавушки», в какой-то бессмысленной задумчивости перешел на ту сторону проспекта (хорошо, что машины ходили редко). У входа в магазин торговал папиросами «Красная звезда» слепец со страшно синеющими, багровеющими пустыми глазницами. В одной руке слепец держал раскрытую пачку, в другой кепку. Папиросину всякий брал сам и клал в кепку рубль. Случалось, я тоже брал и клал. Слепец оставался безучастным. Иногда к нему приходила жена, чем-то его кормила. Всякий раз я замешкивался подле торговца папиросами, с каким-то непонятным мне острым интересом вглядывался в его лицо. Что-то надо мне было запомнить — один из ликов войны. И сам я, и все мои сверстники были дети войны; долго-долго нам еще предстояло вглядываться — запоминать.

На короткой прямой улице, по которой я бегал в школу, чуть-чуть изогнутой около устья (или истока), исправно работали три пивнушки. Их называли шалманами. Двери шалманов бывали раскрыты целые дни. За дверями рыдали баяны: «Темная ночь, только пули свистят по степи…», «На позицию девушка провожала бойца…», «На поленьях смола, как слеза…», «Прощай, любимый город…», «Бродяга Байкал переехал…», «Там, в степи глухой, замерзал ямщик…». В шалманы валили валом безногие — на тележках, на костылях, безрукие, слепые и одноглазые гимнастерочники со следами погон на плечах, с красными, желтыми нашивками за ранения. И долго-долго еще предстояло рыдать баянам и «пулям свистеть по степи…».