Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 40

— А у меня… его выпустили…

— Кто выпустил?

— Лидка… сестра. Ей папка велел.

— Тебе жаль воробья?

— Ага… Я его приучать хотел…

— Говорят «приручать», — поправила я.

— Ага… Приучать…

После случая с воробьем Миша потеплел ко мне. И учиться он стал лучше, хоть и не было пока блестящих успехов. Прогуливать он тоже перестал. Я радовалась, но, как оказалось, преждевременно. В начале последней четверти Миша опять каждый день стал бегать с уроков, иногда не являлся вовсе. Девочки сообщили, что Сафиулин ходит кормить собаку, а собака живет где-то в заброшенном дровянике.

Поначалу я не очень верила этим слухам. Но однажды, придя в класс, застала своих питомцев в необычном возбуждении. Класс шумел на все лады, на мое приветствие встал кое-как, и все оборачивались, оборачивались к задней парте, хихикали и переглядывались.

— Что такое? — строго сказала я.

В это время с задней парты среднего ряда донесся жалобный визг.

— Что такое?! — еще строже спросила я и пошла к задней парте.

Ясно стало все сразу.

Миша Сафиулин, перемазанный, красный, отчаянно пытался затолкать в парту кого-то упирающегося. Когда я подошла ближе, он растерялся еще больше, а из-под парты выглянула прехорошенькая собачья мордочка, глупая, черномазая и перепуганная.

Класс замер. Все ждали разноса и молчали.

— Отпусти его! — сказала я.

Щенок тотчас вывалился на пол, взвизгнул и, тряся хвостом, переваливаясь, побежал ко мне, такой милый, неуклюжий и обрадованный. Он встал передо мной, вытаращив голубоватые глазенки, и вдруг сказал: «Тяф!» Даже припал немножко от удовольствия.

— Где ты его взял?

— А он тут… у школы бегал.

— Татьяна Сергеевна! Татьяна Сергеевна! Он врет… То есть обманывает, — сказали девочки, ожидая моей поддержки.

— Да ничо я не вру… Он теперь за мной бегает везде. Так… — пробурчал Миша.

— Это та собака, которую ты ходил кормить? — спросила я.

Миша покраснел еще больше.





— Почему же ты не ходил после уроков? Зачем же надо было сбегать?

— А там… собаку-то зарезало трамваем. А щенки остались… А я ходил. Сперва корм им собирал, а потом… кормил. Я их роздал уже. А этот мой… Домой меня с ним не пускают…

И второй раз я увидела — человека. Мне стало вдруг стыдно и совестно за свой суровый тон, за этот допрос.

— Вот что, — нашлась я, к счастью, — пойди во двор. Кажется, там есть конура. Раньше там жила собака. Устрой своего щенка и возвращайся. Пусть он живет при школе… Хорошо? А теперь садитесь.

И класс зашумел, усаживаясь. И все добро смотрели, оборачивались на меня и на Мишу. Должно быть, я поднялась в глазах и мнении этих малышей. Учительница — которая не нашумела, не выгнала, не послала за матерью, даже разрешила уйти с урока.

— Счас я… Счас… — заторопился Миша. Он схватил щенка, опрометью помчался из класса. Последнее, что мы увидели, — голубой и покорный взгляд щенячьих глаз.

Когда через урок я пришла с перемены в учительскую и раскрыла журнал, там лежала записка.

«Пожалуста извените миня».

Ниже стояла роспись. Такой маленький рыболовный крючок.

Горло у меня болело уже четвертую неделю. Я знала, что это ларингит — болезнь учительская, что горло надо беречь, щадить, не перетруждать. Его нужно полоскать содой, не пить холодного, не есть острого, соленого (а я это как раз люблю), не соблазняться на мороженое, не… Все это я выполняла через силу, а оно болело резко, сухо, нудно, и — самая главная беда — теперь можно было говорить только шепотом: голос пропал. Я перепробовала все домашние средства: грелки, картофельный пар, соль и соль плюс соду плюс две капли йода. Так советовала всезнающая старушка соседка, которая встречала меня на лестнице, расспрашивала и сокрушалась: такая молодая — и уже без голоса. Были использованы все средства медицинские от эвкалиптовой настойки, пахнущей Австралией, до бурого настоя календулы — бог знает, что это за снадобье, от него во рту долго бывает и сладко, и горько, и солоно на все лады. Теперь соседка советует полоскать керосином.

А впрочем, зачем я это рассказываю, кто-нибудь из вас будет учителем и сам узнает все.

Хуже было то, что сказала мне молодая белокурая врачиха с неприятными равнодушно-узенькими глазами за стеклами толстых очков. Она была чем-то сильно раздражена или не поладила с только что вышедшим из кабинета старичком пенсионером, из тех, которые обычно спрашивают: «Так, значит, по скольку капелек-то вы мне выписали? А это не опасно? Нет? Ну хорошо… Как принимать-то? Значит, утром и вечером? Хорошо. А в какой аптеке-то лучше купить? Вы, милая, не обижайтесь — память плохая. Написано, говорите… Ну, написано — это одно, а сказано — лучше. По скольку капелек-то вы мне выписали? Ага! Значит, два раза утром и вечером? Ну хорошо. А как принимать-то? С водичкой или так? Ну ладно. Значит, по двадцать капелек?»

Похоже, это был один из таких пациентов, потому что и за дверями он еще что-то спрашивал, разглядывал рецепт на свет.

Конечно, она была раздражена. Она сказала: «Учительница? С таким горлом поставьте на школе крест… — И буркнула сестре: — Выпишите больничный. Хронический ларингит».

Не хотелось ничего объяснять этой женщине. И я ушла, унося голубую бумажку, где круглым почерком сестры было написано: «Хронический ларингит. Режим амбулаторный», и еще две бумажки на прогревание и смазывание. Ужасное смазывание! Когда в горло лезут тампоном на проволоке и ты давишься тошнотворной обжигающей сладко-йодной дрянью, кашляешь, вытираешь слезы, а потом уходишь, поблагодарив, — и впрямь ведь большое спасибо, что отпустили, — а за дверью слышишь устоявшийся голос: «Следующий!» — провожаешь взглядом очередного страдальца.

Я припомнила всех врачей, к кому водила судьба. Какие же были разные!

Самый первый — тогда я только начала работать в школе — был остриженный под машинку старичок, круглолицый и безмятежно розовый, вся голова у него светилась люминесцентной серебряной щетиной и брови казались тоже серебряные.

Больных к нему не было. Он сидел у стола и читал толстую книгу в старинном коричневом переплете с черными продранными углами: «Жизнь животных» Альфреда Брема. Книгу он даже не закрыл, только чуть отодвинул. Он весь лучился спокойной докторской благостью, как июньское солнышко из-за облаков. Надвинув айболитовское зеркало, он ласково-заботливо заглянул мне в рот, зачем-то слазил еще в уши холодными стальными трубочками, заглянул в нос, разодрав его круглыми блестящими щипцами, и, отложив их на стеклянный столик, сказал те слова, которые я услышала потом от всех: «Ларингит. Перегрузили горлышко. Смазывание. Полоскание. Ложку соды на стакан…» Сам написал рецепт, улыбнулся и опять принялся за «Жизнь животных».

Другой врач был тоже старик, но совсем не похожий на первого; высохший, желчный — живая мумия в комбинированных очках. Говорил он медленно и сердито, точно я провинилась перед ним: «Так… Покажите язык (наверное, нет ничего смешнее, если смотреть со стороны на показывающего язык). Так… Говорите: «А-а!» («А-а-а-а», — идиотски тянула я.) Мда… Фа… Мда… Учительница? Вижу… Хроник… Запущенное горло… Так… Полоскание… Смазывание… Ложку соды… Горло берегите…»

И вот эта третья врачиха, к которой я пришла только потому, что теперь уже потеряла голос. Нет голоса. Это страшно. Я никогда не думала, что потеряю его. Мой голос всегда был при мне, как нечто такое, что нельзя отнять, и вот его не стало. Совсем. И что же теперь делать? Как быть дальше? Пусть болит горло. Пусть…

К этому я как-то привыкла, но не могу же я без голоса вести уроки. Останется теперь одно: перейти в школу для глухонемых, осваивать ручной язык. Я тотчас же попробовала, как буду объяснять на пальцах, движениями губ и лица. Взглянула в зеркало — стало смешно: взрослый человек, а кривляется… Впрочем, мы взрослые, наверное, потому, что считаем себя такими, все время напоминаем себе: ты взрослый, взрослый, взрослый, веди себя так-то, это тебе можно, это нельзя.