Страница 75 из 112
Ждал, чтобы мне ее подали. Это я твердо знал еще с детства. Потом вышло самое скверное. Сел я на какой-то хрупкий золоченый стул и одна из девиц принесла мне чашку чаю (отнюдь не стакан, на светских приемах стаканов не давали) и принесла еще маленькую фарфоровую тарелочку с печеньем. Я вежливо поблагодарил и взял. Сижу. В правой руке у меня чашка, а в левой фуражка, перчатка и тарелка. Очень неудобно. Чтобы попробовать печенье, нужно поставить на пол чашку, что делать не принято. Чтобы глотнуть чаю, нужно как-то избавиться от фуражки, перчаток и тарелки. Но куда же их деть? Можно было, конечно, положить фуражку на колени, в нее сунуть правую перчатку и наверх водрузить тарелку. Но проделать это одной левой рукой, затянутой в перчатку, без долгой предварительной практики и с неспокойной душой было здорово трудно. Я и не решался и сидел так довольно долго с самым мрачным видом. Наконец, одна очень молоденькая девица сжалилась надо мной, отобрала у меня чашку и тарелку и увела меня беседовать к окнам. По дороге я еще услыхал, как одна из дам сказала другой, показывая на меня глазами: «pauvre garcon». Сказала тихо, но я расслышал. Беседа наша у окна походила больше на вопросник.
— Вы давно в полку? — Пять месяцев. — В какой вы роте? — Рано приходится вставать утром… Вот я бы не могла так, и т. д.
Через несколько минут я восстановил душевное равновесие и не прощаясь выскользнул из гостиной. Спасительницей моей оказалась племянница Е. С., Ольга В., с которой потом мы сделались большими приятелями и часто с ней вспоминали мой первый выход в «большой свет».
Уже после первой зимы в Петербурге, я понял какие я в тот памятный день совершил крупные тактические ошибки. Во-первых, входить быстро можно в казарму, а в гостинную следовало входить медленно. Торопиться некуда. Вошед, рекомендовалось остановиться на пороге и сообразить, так сказать, план кампании. И первым делом выяснить, кто хозяйка и где ее местоположение. К ней нужно было направиться и приложиться к руке. Здороваться полагалось только со знакомыми, а незнакомым дамам полупоклон, а мужчинам ничего. «Головной убор» можно было свободно положить рядом на ковер. От чашки чая благоразумнее было вежливо отказаться, а уж тарелку с печеньем, когда ее некуда поставить иначе как на пол, принимать и вовсе не следовало. И вообще такой визит лучше было проделать стоя, подойдя к кому-нибудь из знакомых.
Но всякое знание приобретается опытом, не исключая и познаний в светском обращении.
Еще более яркий случай имел место с одним из однополчан, но уже в доме совершенно другого типа. Дом этот был большой, с многочисленными дочками, племянницами и подругами. В доме держались русских обычаев, и пятичасовой чай пили в большой столовой, за длинным столом. На столе честно стояли всякие пироги и торты и мужчинам полагались стаканы. И гости прямо шли в столовую. Приятель мой явился в дом в первый раз и чувствовал себя смущенно. Он честь честью первым делом подошел к хозяйке, тут все было на чистоту. Дама за самоваром, она и есть хозяйка, а потом решил всех обойти и всем отрекомендоваться. За столом сидело человек 25 и обход занял минут десять. Чем дальше он подвигался, тем напряжение увеличивалось. Некоторые гости были заняты разговором и не видели, что кто-то стоит за стулом и жаждет представиться…»Дядя Коля!.. дядя Коля, с тобой здороваются»…
— А, что… где? Ах, да, да, очень приятно.
Когда молодой человек закончил обход, он уже дошел, что называется, до точки, тем более, что он заметил, что на дальнем конце несколько пар лукавых глаз наблюдают за ним с веселым любопытством. Наконец, бедняга получил из рук хозяйки свой стакан чая и понес его к своему месту, но… не донес. Стакан выскользнул из рук и брякнул на пол. Немедленно же вслед за этим с девичьего конца раздался взрыв бешеного хохота. Молодой человек постоял немного, затем повернулся к двери и вышел… Внизу в швейцарской надел пальто и уехал домой с таким чувством, что все равно в этом доме больше не бывать.
Жизнь, однако, судила иначе. Он не только начал часто бывать в этом доме, но через два года женился как раз на той самой девице, которая больше всех над ним издевалась.
От застенчивости я излечился довольно скоро. Вылечил меня тоже наш офицер, капитан П., человек вовсе не военный, но мужчина неглупый, наблюдательный и сам весьма «светский».
Как-то раз он мне говорит:
— Послушай Юрий, ты застенчив?
— Очень.
— Хочешь, я тебя вылечу?
— Хочу.
— Так вот слушай. Застенчивость у нормального человека происходит главным образом от избытка самолюбия. Тебе постоянно кажется, что куда бы ты ни пришел, все только тем и заняты, что наблюдают, как ты поклонился, как ты повернулся и что ты сказал. Всякую минуту ты чувствуешь, что ты «центр», центр всеобщего внимания… А это и есть самая большая ошибка. Как только ты себе ясно, крепко и навсегда усвоишь простую истину, что все люди главным образом заняты своими делами и никому до тебя дела нет, и никому ты не интересен, как ты только это осознаешь, ты спасен… Все пойдет как по маслу, пропадет связанность и напряженность и ты не только перестанешь страдать, но начнешь находить удовольствие в обществе людей даже мало знакомых.
Совет был мудрый и помог мне чрезвычайно. Меньше чем через год я был на верном пути к выздоровлению.
Но мой случай был простой. Я был юноша возросший в провинции и для которого до Петербурга, самый «великосветский» дом, где он бывал, был дом нашего ярославского губернатора, где, кстати сказать, все было весьма по-семейному. Я помню случаи много сложнее. Помню, например, одного царского флигель-адъютанта, носителя одной из самых известных русских исторических фамилий, скажем точнее, фамилии матери Петра Великого. Родился в Петербурге и воспитывался в Пажеском корпусе. Человек, которому было хорошо за 30. А я своими глазами видел как, разговаривая с малознакомыми дамами, он пунцово краснел, как 15-летний мальчик.
Приведу пример еще более разительный. В 1906 году, в июне, весь наш полк был приглашен в Петергоф к царю на «garden party». Прием должен был произойти на царской даче, в Александрии, в дивном парке с громадными старыми, деревьями и удивительной красоты зелеными лужайками. Накануне мы приехали из Красного Села поездом и переночевали в Уланских казармах. А на следующий день, часа в четыре, всем полком строем пошли в Александрию, с хором музыки во главе. Идти было, помнится, не очень далеко. Перед воротами парка остановились, еще раз почистились и смахнули пыль с сапог. Все были в белом, офицеры в белых кителях, солдаты в белых рубашках, и все без оружия, ни шашек, ни винтовок, ни тесаков. Погода была такая, какая только умеет бывать в Петербурге в ясные, солнечные, не жаркие, с ветерком, дни. Придя в положенное место, мы остановились и вытянулись в две шеренги, по-ротно, офицеры на своих местах. Вышел царь. Он тоже был в белом кителе и без оружия, в нашей форме; форму было видно только по синему околышу белой летней фуражки. Он обошел ряды и поздоровался. Потом скомандовали:
— Разойтись!
И мы разделились. Чины пошли дальше, где им были приготовлены столы с угощеньем, чай, сладкие булки, бутерброды и конфеты. Туда же пошел и царь с командиром полка, обходить столы.
А мы, офицеры, отправились в другую сторону, где под деревьями стоял огромный круглый чайный стол, покрытый до земли белоснежной скатертью, а на нем серебряный самовар, чашки, печенья и всякая снедь. На столом сидела царица в белом кружевном платье и принимала «гостей»… Тут же бегали царские дочки, старшей было 10 лет. Двухлетний наследник, который из-за болезни не мог ходить, сидел на руках у дядьки, матроса Деревенько. Потом его передали на руки старшему нашему фельдфебелю Р. Л. Чтецову. Придворных почти никого не было. Дежурным флигель-адъютантом был на этот день назначен вел. кн. Борис Вадимирович, который фактически у нас не служил, но числился в списках полка, часто носил нашу форму и считался как бы нашим офицером. У всех у нас настроение было радостное и веселое. Царь был также весел и, как всегда, в обращении очень прост. Умных министров он боялся, перед старшими генералами робел, но тут, в знакомой среде солдат и офицеров он чувствовал себя тем самым полковником, командиром батальона Преображенского полка, каким он когда-то был, да так на всю жизнь и остался.