Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 39



Они шли к Гроссманам, с детьми которых дружила Элен. Это была богатая, степенная буржуазная семья, презиравшая мадам Кароль. Дверь отворила горничная.

Из соседней комнаты донесся женский смех: «Не все сразу, девочки, вы растреплете мне волосы, вы меня задушите!» И вслед за ним, на все лады, как безупречные гаммы, бегущие с одного конца клавиатуры в другой, послышались радостные детские крики: «Мама, мама!» А потом мужской голос: «Тише, милые мои, оставьте маму в покое...» Элен молча стояла на пороге, глядя в пол. Мадемуазель Роз взяла ее за руку, и они вошли.

Смех тут же смолк. Мебель в их гостиной была такой же, как у Каролей: золотистый торшер, черное пианино, бархатные пуфы. Все молодожены привозили такие из Парижа после медового месяца. Однако здесь все казалось Элен светлее и веселее. Посреди комнаты на цветастом диване лежала женщина.

Элен знала мадам Гроссман, но никогда не видела ее такой: в новом пеньюаре из розового батиста, окруженная детьми. Ее муж, молодой лысый мужчина с толстой сигарой во рту, стоял у дивана, наклонившись к жене. Казалось, он умирал со скуки; его рассеянный, нетерпеливый взгляд переходил от сгрудившихся у его ног домочадцев к двери, через которую он бы с радостью сбежал. Но Элен не смотрела на него, она словно зачарованная любовалась молодой женщиной. Ее черные волосы были растрепаны нетерпеливыми ручонками. Самая маленькая девочка висела на шее матери и, как щенок, пыталась укусить ее за шею и щеки.

«Эта дама не пудрится», — с горечью подумала Элен.

Две другие дочери сидели у ее ног. Самая старшая была бледная, болезненная и томная, с черными косами, закрученными баранками над ушами, а у средней щеки были пухлыми, как сочные персики, которые так и хотелось надкусить.

«А у меня не такие красивые щеки», — подумала Элен, но тут она заметила Гроссмана, его натянутую улыбку и замерший на двери взгляд. «Ему жутко скучно», — со злорадством подумала она. Иногда ей казалось, что она может понимать и угадывать мысли других.

— Здравствуй, Элен, — тихо сказала мадам Гроссман.

Она была худой, некрасивой, но живой и по-лебединому грациозной женщиной. В голосе ее проскользнули нотки жалости.

Элен опустила голову; шуба душила ее своей тяжестью. До нее донеслись слова:

— Я принесла выкройку воротничка для Натали...

— О мадемуазель Роз, вы так добры... Элен может раздеться и поиграть с моими девочками, хочешь, Элен?

— Нет, спасибо, мадам. Уже поздно...

— Ну тогда как-нибудь в другой раз...

От розовой лампы исходил искрящийся, теплый и мягкий свет... Элен смотрела на пеньюар с воланами из батиста, на утопающих в его складках, прижимающихся к мадам Гроссман трех девочек, которые не боялись помять его. Во время разговора мать гладила их темноволосые головки — по очереди то одну, то другую.

«Они такие уродливые и глупые, — в отчаянии думала Элен, — прицепились к мамочкиной юбке, как малышня. Какой позор!.. И даже эта Натали, а сама ведь на голову выше меня...»

Дети молча рассматривали ее. Натали, видимо, поняла, что Элен было неловко и, радуясь этому, то и дело выглядывала из-за юбки матери, когда та не видела ее, надувала щеки, вытягивала губы в трубочку, высовывала язык, косила глаза, строя мерзкие рожицы; но как только взгляд матери останавливался на ней, она тут же превращалась в милого пухлощекого ангела и расплывалась в улыбке. Элен снова услышала:

— Месье Кароль уехал?.. На два года, кажется?

— На разведку золотых месторождений, — отвечала мадемуазель Роз.

— В Сибирь — какой ужас...



— Он не жалуется; похоже, он неплохо переносит климат.

— На целых два года! Бедная малышка...

Мадемуазель Роз погладила Элен по голове, но та резко отстранилась.

Впервые в жизни ей было стыдно за то, что ее бросили, и ей не хотелось, чтобы гувернантка жалела ее на глазах у этих людей.

Они ушли. Теперь впереди шла Элен, и каждый раз, когда мадемуазель Роз пыталась взять ее за руку, она отстранялась, тихонько, но настойчиво, как щенок, который пытается освободиться от ошейника. На перекрестках резкий ветер так сильно хлестал по лицу, что на глаза наворачивались слезы; она украдкой вытирала веки и нос заледенелым кончиком меховой варежки.

— Прикрой лицо муфточкой... Держись прямо, Элен... — долетали до нее глухие слова.

Она на минуту выпрямлялась, но потом снова опускала голову. Впервые она задумалась, стараясь разложить по полочкам мысли о своей жизни, о семье, отчаянно пытаясь найти в своем существовании хоть какую-то радость и постоянство; ей было несвойственно предаваться унынию.

«Вот когда я сижу в своей комнате, у лампы... Мы сейчас воротимся домой... И я непременно сяду за свою желтую парту...»

Она с нежностью представляла свою маленькую детскую парту из крашеного дерева, зеленый фарфоровый колпак керосиновой лампы, которая освещает молочным светом лежащую под ней книгу.

«Нет, я не стану читать... Все эти книги ужасно меня огорчают и тревожат... А мне надо быть счастливой, как все... Сегодня вечером, перед тем как почистить зубы, я выпью стакан молока с бутербродом и съем шоколадку... Потом потихоньку от всех спрячу под подушкой “Мемориал”... Или нет, нет. Сегодня вечером я буду вырезать картинки и рисовать... Я счастлива, я просто хочу быть счастливой маленькой девочкой», — думала она. Застывшая под навесом, точно статуя, мрачная ледяная глыба, темные окна, на которых, как слезы, таяли и стекали по стеклу снежинки, — все вдруг расплылось в ее глазах, превращаясь в беспокойное черное море.

Сколько Элен себя помнила, воскресенье она встречала с грустью и тревогой: после обеда мадемуазель Роз уходила к своим подругам-француженкам, оставляя ее во власти невыносимой бабушкиной нежности. Уроки выучены, и не было никакой возможности избежать этих нескольких часов мучительного безделья, когда ей приходилось наблюдать, как в лучах заходящего солнца сверкает серебряный наперсток, да слушать позвякивание фарфоровой чашки на комоде. По воскресеньям, едва она открывала книгу, бабушка начинала причитать:

— Дорогая моя, сокровище мое сахарное, ты испортишь свои красивые глазки...

Как только она принималась играть:

— Не ползай по полу, поранишься. Не прыгай, упадешь. Не кидай мячик о стену, ты мешаешь дедушке. Иди, посиди у меня на коленках. Дорогая, дай я обниму тебя...

Юной Элен казалось, что бабушкино усталое сердце бьется с трудом, но в то же время лихорадочно и тревожно, а этот устремленный на нее старческий взгляд с робкой надеждой искал в ней хоть какое-то сходство с матерью...

— Ну, бабушка, оставь меня, — говорила Элен.

Когда Элен уходила, бабушка до вечера ничего не делала. Она сидела, сложив на коленях худые руки, еще красивые, но потемневшие и потрескавшиеся от возраста и домашней работы, которой она внезапно предалась, находя в стирке и глажке белья, в грубом обращении кухарки что-то вроде удовольствия от собственного унижения. Вся ее жизнь была чередой неудач и несчастий; она испытала бедность, болезни, смерть близких, измены и предательства. Бабушка чувствовала, что дочь и зять с трудом выносят ее. В родных и знакомых кипели силы и энергия била ключом, а она родилась уже старой, беспокойной и усталой. Находясь в полной власти своей пророческой грусти, она больше боялась будущего, нежели плакала о прошлом. Жалобы бабушки угнетали Элен, неосторожные слова пробуждали в глубине души, видимо, унаследованный страх. Ее преследовали чувство незащищенности, тревога, страх смерти, темноты, одиночества, боязни, что мадемуазель Роз однажды уйдет и больше не вернется. Сколько же раз Элен приходилось слышать, как матери ее подружек говорят, глядя на нее притворно нежным взглядом, как смотрят на ребенка, если не хотят, чтобы он что-то заподозрил:

— Если вы только согласитесь... Мы можем предложить пятьдесят рублей в месяц или даже больше. Я говорила с мужем. Он полностью согласен. Вы жертвуете собой, мадемуазель Роз, но ради чего? Дети так неблагодарны...